Бестужев и Рылеев писали песни, отдыхая в Батове, в Петербурге — уединившись ночью у Кондратия. Тайна — строжайшая. Идея покидает узкий кружок и уплывает в людскую глубь. Риск велик. Ну, как жандармская лапа схватит только что родившуюся песню: песне конец, родителям несдобровать. Вдруг да народ не принял песню, — умереть ей нигде не напечатанной. Не схватили, достигла простых сердец и — обрела продолжение. Но неведомо, кем и в каком духе будут сочинены новые строфы.

Царь наш — немец русский.
Носит мундир узкий.
Айда царь, ай да царь,
Православный государь!

Никакой он не «православный» — чужак, «немец». «Мундир узкий» — мода, отвратительная, неудобная для солдат.

Царствует он где же?
Всякий день в манеже.
Прижимает локти,
Прибирает в когти…

Развенчать самовластие, его ничтожность, манию величия. Мелок, звероподобен император. Вся-то его мудрость: «Царством управляет. Носки выправляет».

За воротами казармы — новая казарма, а там — вторая, третья, четвертая… Вся страна — казарма, царю любы только муштра и невежество.

Враг хоть просвещенья,
Любит он ученья.
Школы все — казармы,
Судьи все — жандармы.

Потом про «злодея из злодеев» — графа Аракчеева, про подхалимов и блюдолизов.

Но поднялись и другие люди. О них — вскользь, и об угрозе, какая над ними нависла.

А за правду-матку
Прямо шлет в Камчатку.

Бестужев не раз слышал, как про царя-немца распевают на офицерских пирушках. Иногда путали слова или соединяли с какой-либо другой песней. Бывало, например, с ими же сочиненной — «Ты скажи, говори».

Ты скажи, говори,
Как в России цари
Правят.
Ты скажи поскорей,
Как в России царей
Давят…

Бестужев смиренно улыбался, слушая, как поют их с Рылеевым песни; ошибались — не поправлял, присоединялся к общему хору. Он менее всего жаждал оваций. Самолюбие удовлетворялось успехом намерения: расчет точен, делается благое разрушительное дело.

Для офицеров, для петербургской публики придумана была песня «Ах, где те острова». Придумана с хитростью, отводящей подозрения от истинных авторов. Бестужев упомянут среди других фамилий. («…Где Бестужев-драгун не дает карачун смыслу…») И про Греча сочувственно, про Булгарина благодушно: «Не боится ногтей танты». (Ногтей — не царских, всего лишь тетушки, жившей у Булгарина.)

Подблюдная песня «Вдоль Фонтанки-реки» без экивоков учила, как обойтись с великими князьями, измучившими полки муштрой.

Разве нет штыков
На князьков-сопляков?
Разве нет свинца
На тирана-подлеца?

Сочиненные в тираноборческом запале куплеты, подхватывая, уводили дальше, чем поначалу собирались авторы.

Уж вы вейте веревки на барские головки,
Вы готовьте ножей на сиятельных князей;
И на место фонарей поразвешивать царей!
Тогда будет тепло, и умно, и светло. Слава!

Стал бы Владимир Иванович Штейнгель стращать Александра Александровича Бестужева ножами, знай, что тот сообща с Кондратием Федоровичем сочинил о кузнеце:

Как идет кузнец да из кузницы. Слава!
Что несет кузнец? Да три ножика,
Вот уж первой-то нож на злодеев вельмож,
А другой-то нож — на попов, на святош,
А молитву сотворя — третий нож на царя.

Не всегда, не слишком уверенно Бестужев и Рылеев ратовали за опасные орудия. Но слова из песни не выкинешь…

Над «возмутительными» куплетами «Ах, тошно мне и в родной стороне» потели долго. Пародировался известный романс Нелединского-Мелецкого. «Ох, тошно мне на чужой стороне…», стенала покинутая красавица. Зачем чужая сторона, думали новые авторы, в родной тошно. Не одним лишь брошенным любовницам.

У романса взяли форму и мотив. Песню наполнили бунтарством. В ней о барстве с плетью, живодерстве, о судьях и попах-обманщиках, о взяточниках, о подлой торговле людьми. Все отнято силой, что ж, и силой «выручим мы то…».

И приволье,
На раздолье
Стариною заживем.

Как, однако, забрать, когда вся сила у господ? На себя надейся.

А до бога высоко,
До царя далеко,
Да мы сами
Ведь с усами,
Так мотай себе на ус.

Ни одна, вероятно, песня столь не растравляла душу, как эта — «Ах, тошно мне и в родной стороне». Но чего-то ей недоставало. На топоры, веревки, кинжалы намека нет.

Манил кузнец с тремя ножами, — вот она, силушка. И страшная. Наточит четвертый, пятый… Где конец ножам?

Не за свои головы страх, — сами хоть на заклание: «жертвуем собой», «славно умрем», «обречены». Но — дети, родители, братья, сестры. Ошалеет красный петух — не остановишь. И не только за отчий кров опасенья — за отечество.

О бунтах, мятежной черни Рылеев и Бестужев размышляли тогда еще, когда Штейнгель слыхом не слыхивал о тайном обществе.

Барон в канунный час излил свои тревоги. Князь же Вяземский, вздрогнув, замолкал на полуслове, беседа подступала к опасной черте — будто пальцем касался наточенного лезвия, раскаленного железа. (Он обжегся, в одиночестве читая-перечитывая крамольные песенные тексты. И — сберег их, сохранил копии в собрании собственных бумаг, когда авторы ушли в небытие…)

Их швыряло из крайности в крайность. От ножевой расправы к благоразумному возмущению. Но каким способом удержать стихию в строгих рамках благоразумия? Возбудить гнев легко, его и без песен в избытке. Разольется, потечет огненная лава, испепеляя все на своем неукротимом пути, померкнет легенда о последнем дне Помпеи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: