О тайном обществе с некоторых пор Батеньков догадывался. Подозрение шевельнулось, когда Иван Васильевич Прокофьев зазвал его на именины к Рылеевым.

Батеньков отнекивался — незваный гость… Иван Васильевич напирал: у Рылеевых будут рады, Гаврила Степанович всеми уважаем. Кто удержится перед комплиментами? Спустились на нижний этаж. Именинный стол, но людей мало, в речах доверительность.

Потом, у себя дома, Батеньков спохватился: откуда подобная близость? Не сослуживцы, статские вперемежку с офицерами, даже военные не одного полка и не общего кадетского выпуска. Завсегдатая «четвергов» у Греча не удивишь либеральностью речей. В столовой Рылеева свободы было чуть меньше, голоса тише, и это тоже подогревало мысль о сообществе; масонское прошлое кое-чему научило.

Новая встреча упрочила предположения. В кружке у Рылеева (те же лица) разговор о революционном времени во Франции; Батеньков высказал убеждение, что насильственные перевороты вели к деспотизму одного честолюбца.

Кондратий Федорович молодо откинул кудри: на всякого честолюбца есть кинжал свободного человека.

Такое с бухты-барахты не брякнешь. Где и как созревают подобные идеи, Гаврила Степанович догадывался. Догадывался и о том, что Рылеев постарается залучить его в среду единомышленников. Но бестужевской эскапады в бильярдной не ждал. Однако отнесся как к неизбежному. Не Александр, так Николай, не Бестужевы, так Рылеев. Они имели на него виды, через него — на Сперанского. У заговора своя логика — риск и осторожность. Логика, ему доступная.

Он издавна приятельствовал с бароном Штейнгелем. Владимир Иванович составлял прожекты, Батеньков обдумывал механизм государственного переворота и введение конституции. Сперва на английский манер. В январе двадцать пятого года решил: революция полезна и весьма вероятна, участвовать ему в ней необходимо.

Слова Бестужева о низвержении самовластия пришлись точно: шар от двух бортов — в лузу.

Рылеев не замедлил ввести Батенькова в подробности заговора. Подробности множились; нужна была трезвость мышления, чтобы одолеть сумятицу, нелепости, случайности. Находясь внутри общества, Батеньков сохранял невозмутимость созерцателя, был умеренно терпим и общителен. Одновременно внутри и снаружи; на «русских завтраках» ел капусту у Рылеева, вечерний чай пил со Сперанским.

И Рылеев, и Бестужев чувствовали зазор, отделяющий от них Батенькова. Тот утомленно слушал пиитические излияния: вече, Новгород, древнее устройство… Куда больше по душе ему были петровские новшества. Однако и Петра он именовал не «великим», а «первым». Глаза у человека не на затылке, вперед надобно смотреть.

* * *

…Нынешним воскресеньем его покинула сдержанная насмешливость. Бестужева принимал человек, не старавшийся скрыть волнения. Сюртук с золотыми пуговицами распахнут, очки — без них никто его не видел — на столе. От закушенной нижней губы подбородок клинышком торчит вверх. Над провалами глаз — тяжелый лоб, вихры спутанных волос.

В доме напротив Гостиного двора Бестужеву случалось бывать и прежде. Бельэтаж занимает овдовевший Сперанский; на втором этаже флигеля, по коридору, — Батеньков и трое сослуживцев, на первом — зять Сперанского Багреев с женой. К Багреевым стекается молодежь и сочинители солидного возраста; развлечения на любой вкус — вист, шахматы, фанты, чтение литературных новинок. Не обремененный семейством Батеньков проводит здесь свои досуги, ему не помеха откровенное ретроградство Багреева.

Аскетические склонности Батенькова отпечатались на обстановке его кабинета. Ни картин, ни портретов, ни ковров. Голые стены, карта Сибири, из не прикрытого экраном камина торчат щипцы. На книжной полке зеленые и синие корешки — тома немецких философов. Рояль, десятка два кресел с деревянными спинками. В эту валу на огонек «холостяцкого вечера» собирается петербургский Парнас, чтя писательский дар, ученость и красноречие хозяина…

Не пытаясь объяснить своего состояния, Батеньков с места в карьер сообщил:

— Только что от «старика», то бишь графа Сперанского!

При чем тут Сперанский? Почему Гавриле Степановичу не по себе? По пустякам Батеньков не будет нервничать. Бестужев сел без приглашения, достал трубку, Батеньков опустился в соседнее кресло.

Сегодняшний взрыв венчал цепь долгих бесед со Сперанским, размышлений о будущем устройстве государства, где графу уготован подобающий пост. Не соглашаясь с оглядчивым Сперанским, внутренне кипя, Батеньков сохранял свое мнение о нем, о месте «старика» при более разумном правлении Россией, о коем мечтал и сам граф, намекая: занял бы высокую должность при надежно-благоприятных обстоятельствах…

Первая стычка меж ними случилась 27 ноября, когда таганрогский гонец доставил весть о кончине Александра.

Упустить такой день! Единственный в сто лет! Не шевельнуть пальцем ради отечества!

Сперанский маневрировал: я — один, одиночки бессильны. Батеньков давал понять: Михаил Михайлович возьмется — подоспеют помощники. Намеки оставались незамеченными, граф отвергал активность. Свое негодование Батеньков излил Штейнгелю, подавленно воскликнул: «Россию ждет еще сто лет рабства».

Условились о Владимиром Ивановичем не сообщать ничего Рылееву, не хоронить надежды на Сперанского. Неизвестно, какое развитие примет междуцарствие. Вдруг да новый поворот убедит «старика».

Поворот наступил, Сперанский сохранял прежнюю позицию.

Утром, как частенько, Гаврила Степанович сидел у Елизаветы Михайловны Багреевой, дочери Сперанского, вышивал на пяльцах по канве. Вместе они вошли к графу, вернувшемуся из Государственного совета, и услышали: «Поздравляю с новым государем, Николай достойно продолжит царствование брата…»

Вернувшись от графа, Батеньков обескураженно пожаловался Елизавете Михайловне: всякий думает о себе и никто — о России. Багреева кивнула на своего ребенка: о России он станет думать. Почему-то все полагают, что думать об отечестве будут новые поколения.

Взирая на сосущего трубку Бестужева, Гаврила Степанович выложил скупые сведения: Сперанский, возвратись из Совета, объявил, что завтра — присяга, цесаревич окончательно отказался от короны.

— Завтра! — вскочил Бестужев. Хотел узнать о Сперанском. Но до того ли? Немедленно оповестить Рылеева!

Батеньков взял со стола очки, оседлал ими вытянутый книзу нос, тонкие дужки заправил за уши. Стал прежним, обычным Гаврилой Степановичем. Подвинул кресло к камину.

— Кондратий Федорович оповещен. Я захватил его во дворе. Он от вас был. Вы с бароном Штейнгелем уединились во флигеле, мы с Кондратием Федоровичем — в его карете. Потом поехал к Трубецкому…

В какие-то минуты Бестужеву казалось: он в гуще, в центре безостановочного вращения. Но вдруг замечал: все совершается помимо него. Он со своими метаниями, дежурствами, сочинительством, всяческими воспарениями толчется на обочине.

Сегодня наконец, думалось ему, не отстает, не отсиживается в углу, грызя перо, шлифуя ногти. И нате же, Рылеев и Трубецкой уже извещены о завтрашней присяге. Ему оставили словопрения с Владимиром Ивановичем… Не до самолюбий, конечно, в такой час…

Закопченными по рукоятку щипцами он помешал в камине. Под холодными, темными углями тлело красноватое тепло.

Допустим, ему не охватить мысленным взором пришедшую в движение заговорщицкую сеть, не уследить за нитями, тянущимися в полки столичного гарнизона, в провинцию, в Москву, на юг. Кому охватить? Рылееву? Трубецкому? Пестелю? Не Якубовичу ведь с его черной повязкой и гневными обличениями на каждом углу…

Неожиданно Батеньков заговорил именно о темпераментном «кавказце». Теперь-де час «почтеннейшего Александра Ивановича». Нужен факел — воспламенить солдатский фрунт, нести огонь из казармы в казарму. Никто лучше Якубовича с такой задачей не управится, не умеет внятнее беседовать с солдатами.

Гаврила Степанович умолчал о наставлениях, какие давал Якубовичу: на членов общества слишком не уповать, отстать от молодежи, храброй лишь на словах, лучше воззвать к толпе в пользу Константина. Суждено, — погибнуть, оставив по себе воспоминание.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: