Дальнейшее, не предназначенное для кучерских ушей, Батеньков говорил по-французски. Надо дорожить тем, что осталось позади, отделяя благое от зловещего, памятуя: ничто не минует бесследно. Ни великое зло татарского порабощения, ни успехи Литвы, ни столкновения с Наполеоном. Это только видимость, будто все поглощено громадностью нашего быта…

Коляска свернула на набережную, и беседа изменила русло. Теплой перчаткой Батеньков махнул в сторону Петропавловской крепости.

— Она нам нужна! Палладиум российской свободы!

Это и было дополнением к плану Бестужева, которое Батеньков собирался сделать в пути. Бестужев сразу оцепил вклад: крепость — кулак под носом Зимнего.

Когда верные войска перед Сенатом и в Петропавловской крепости, царская резиденция обречена. На том стоял Батеньков. Нет нужды забираться во дворец. Зимний сберечь как священное место. От монархии отказываться рано, сохранить на время перехода к республике…

С одной стороны, барабанная дробь, поднять народ. С другой — не допустить солдат в Зимний. Гаврила Степанович верен себе: смелость и осторожность, огонь и лед. И сейчас, когда все подкатило к черте с надписью: «Накануне», он цепляется за какую ни на есть царскую персону. Не Елизавета, так Михаил Павлович, — умишком скуден, но применился бы к формам конституционным.

— Рыжий Мишка применится только к фрунту и параду.

Бестужев вспомнил великого князя с его веселыми непристойностями, жеребячьим ржанием.

— Заставим… На какие полки смеет положиться? С полной уверенностью?

Обнаружила себя ахиллесова пята Гаврилы Степановича. Плохо знает войска. Неведение оправдано: еще в 1816 году уволился в отставку, Сдал экзамен при институте путей сообщения на звание инженера и — в Сибирь, прокладывать дороги. Начальник 10-го округа путей сообщения, замыслы обширнейшие, возможности мизерные. Схарчила бы чиновничья мелюзга при злорадной ухмылке высокого начальства, но прибыл губернатором граф Сперанский, облек доверием.

Вместе со Сперанским Батеньков вернулся в Петербург, потом живал на Кавказе и в Москве. Снова пристал к делу в Сибирском комитете, под началом не кого иного — графа Аракчеева. И этот дорожил светлой головой и чистыми руками Батенькова, но не стерпел насмешек, когда недавно убили его любовницу Настасью Минкину. Откомандировал в Управление путей сообщения.

Одно время Батеньков состоял членом совета военных поселений и теперь считал поселенцев резервом переворота.

Углубляясь в политические сплетения, он отодвигал от себя мысли об армии. Этим ведают другие, у него — свое. Но наступил острый момент, и возник вопрос, словно в канун учения или смотра: «На какие полки сумеем положиться?»

Бестужев помнил названия, но не имел уверенности.

— Николай Александрович! Николай Александрович! — Батеньков поднялся в коляске. Обернувшись, негромко Александру Бестужеву: — Надвиньте шляпу, воротник повыше. Сделаем сюрприз.

В дрожках, бежавших навстречу, недоуменно крутил головой Николай. Наконец увидел, узнал, придержал кучера, соскочил на мостовую. Быстрым шагом к коляске Батенькова. Поздоровался, недоверчиво косясь на странно укрывшуюся фигуру в углу.

Александра резанула неуместность сюрприза, Николай насуплен, по видимому не склонен к шуткам. Потянулся к брату, обнял.

Вглядывается в Николаево лицо — с покрасневшими на ветру глазами, с резкой складкой от носа к уголкам рта, с тонкими, твердо сжатыми губами.

— Что стряслось?

Он хорошо читает это лицо, вдруг окаменевшие черты.

— Моллер?

Николай отвечает по-французски:

— Наотрез отказался. Вчера давал слово. Сегодня уперся: «Не вижу успеха, не хочу быть четвертованным».

Выругался (такое с Николаем случалось редко) по-русски.

Батеньков вернулся к французской речи: вежливый Моллер уступает нам место на эшафоте; за Моллером Финляндский полк, изменив своему слову, Моллер способен донести.

Александр не согласен: человек волен прийти к новому убеждению, русский офицер — не доноситель, среди двенадцати апостолов был Иуда, среди нас — нет.

Николай мрачно выслушал младшего брата: твоими бы устами мед пить, Моллер, между прочим, немец.

Тогда возразил Батеньков: брали слово, полагали Моллера русским, теперь же — немец. Как судить других за переменчивость, когда сами на ходу меняем мнения? Он заикнулся о доносе не потому, что Моллер — немец, а помня о дурной славе дяди-министра.

— Куда держали путь, Николай Александрович? Ко мне? Выходит, свиделись. Прошу в коляску… В тесноте, да не в обиде.

Пословица, произнесенная по-французски, звучала забавно.

Огорченный Николай не спешил воспользоваться местом в коляске. Лишь когда Батеньков сказал о завтрашней присяге, он словно стряхнул с себя наваждение, вернулся к дрожкам и расплатился с кучером, поеживавшимся на козлах.

В коляске Николай сел напротив Гаврилы Степановича. Александр положил руку на плечо брата и через шинельное сукно нащупал твердый эполет.

— Надо бы к Кондратию, — вслух подумал Николай.

— Он уехал из дому… К обеду будет у нас.

Неприметная коляска везла трех офицеров-заговорщиков сквозь нарядный воскресный Петербург.

Батеньков вернулся к волновавшему его предмету: нельзя отказаться от Финляндского полка. Шепнул, нагнувшись к Николаю:

— Есть виды на моряков?

Николай подтвердил сказанное Рылееву: нет. Но Кондратий упрям: вывезти царскую семью на фрегате — и никаких.

Батеньков одобрил — только бы экипаж был верный.

Не снимая руки с плеча Николая, Александр тоскливо подумал: неужто ничего у нас, кроме заговора, царской фамилии, полков и морского экипажа; неужто не видим, как прекрасен Петербург в солнечный день.

Он обернулся к Николаю, любуясь его медальным профилем, точно издали, прислушался к брату и Гавриле Степановичу. Какое лучезарное будущее ждет всех, этот город, страну, когда за святое дело взялись ясные умы, возвышенные сердца!

Кучер взял вправо на Исаакиевский мост. Колеса с натугой въехали на укатанный до каменной твердости обледеневший настил.

Не истекли еще и сутки, как этот мост миновала Прасковья Михайловна, направлявшаяся с дочерьми на Васильевский остров.

13

Дым коромыслом стоит в доме. Хлопают двери, слуги носятся как оглашенные, хозяйка охрипла, раздавая приказания направо и налево, пунцовые от волнения дочери мечутся по комнатам, норовя пособить матери и внося еще большую сумятицу…

Все отступило, смолкло, едва Александр Бестужев обнял матушку.

Маша и Оля, присмирев, ждут очереди облобызаться с братом. Елена подает голос сверху — сейчас сбежит, расцелует.

— Ну, ну, сынок, — изнеможенно отстраняется Прасковья Михайловна, вытирая глаза, часто-часто крестя сына.

Бестужев не нарадуется на младших сестер: изящны, румяны, веснушки зимой — трогательная редкость. Еленину красоту тоже надобно понимать — строгая, крестьянская.

— Довольно затворничать! — бодро взывает он ко всем троим.

Белые платья хороши младшим. Но не худо бы и пококетливее. Да зачем обряжать на один манер? Набухшие груди оголять следует меньше — нужна мера: приманка и недоступность. По простоте, педолог час, станут добычей столичных франтов, эдаких Онегиных, охотников до лакомых провинциальных кусочков. Лиошеньку надо отвадить от темных старушечьих платьев… Он введет сестер в свет, — не век им вековать под матушкиным крылом.

Елена краснеет пуще Оленьки и Маши. Зачем чужие мужчины, когда рядом братья, что ни брат — талант и эполеты.

— Павлику еще в юнкерах ходить, Петр — мичман, курица — не птица, мичман —… Но таланты, таланты — спору нет.

Павлик — братья окрестили его Вапликом — спешит поправить: мичман — офицер, все адмиралы начинали мичманами. Любезному Саше не задирать бы нос, Мишель моложе, а обошел на круге, в пятнадцать лет выдержал экзамен на морского офицера, встретив юнкера Александра на улице, велел брату сделать фрунт и шапку долой.

Было, весело вспоминает Александр, он — гордец и глупец — обиделся на брата. Где, кстати, Мишель?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: