— Яшке Искариоту, Яшке-заике, — увлеченно сыпал Александр.
Они вновь воспряли. Рылеев обнимает младшего Бестужева, старший заключает в объятия обоих.
Николай прежде всех вернулся к тревогам дня. Хорошо бы использовать доносчика в своих целях. Но времени в обрез. Николай Павлович обойдет на круге. Почувствовав свою силу, арестует их на площади.
— Что советуешь? — вскидывается Александр.
Николай отвечает с отчаянием человека, бросающегося в полынью:
— Лучше быть взятыми на площади, нежели в постели! И лучше пусть все узнают, за что мы погибнем, нежели станут удивляться, когда исчезнем тайком, по одиночке…
Его перебивая, подхватывает Рылеев:
— Мы начнем. Принесем собою жертву для будущей свободы отечества!
— Почему — жертву? — восстает Александр. — Пускай жертвы приносят недруги!.. Запрут выходы из казарм — будем пробиваться штыками. Зря крови не прольем, а начальников, кои станут препятствовать, испугаем оружием, в самой крайности — выстрелами!..
Солдаты, он убежден, поддержат общество; достаточно пустить слух, что отречение Константипа незаконно, а в Сенате спрятано духовное завещание покойного императора, где срок службы сокращен на десять лет…
Кончил на высокой ноте:
— Ляжем на месте. Или понудим Сенат подписать конституцию.
«Ляжем на месте» — невольная уступка Рылееву; «понудим Сенат» — собственная надежда и опять же поддержка Рылеева; да упрочится его вера: мы успеем, одолеем.
— Ты славно объяснил про военную хитрость, — Николай торопит конец беседы, — не медля, употреби ее. Мы спешим, Константин Петрович отправится с нами. В доме останутся одни женщины. Повремени уходить. Побудь с сестрами, матушкой. Я вернусь почевать, Мишель тоже. Ну, понимаешь…
Как всегда, Николай глядел дальше брата: впереди ночь, может статься, для них последняя. Не вовсе, так в материнском доме…
Ладно, Александр задержится, побудет со своими.
Куда ему спешить? Николаю не терпится к Любови Ивановне. Если эта ночь последняя для них всех, то и его встреча со Степовой — последняя… Мишель умчался к своей Анете, дочери адмирала Михайловского.
Александра Бестужева — радоваться? горевать? — никто не ждет в этот вечерний час. Никому, кроме матушки и сестер, он не нужен…
Близится час переворота, и неумолимо множатся осложнения. Как было в заике Ростовцеве угадать доносчика? Как провести черту между несогласиями, естественными среди думающих сочленов, и воззрением, толкающим к измене? Мораль дозволяет спор, но отвергает низменный поступок. Однако Ростовцев свободен от угрызений совести.
Пределы дозволенного. Поздно об этом думать…
Никогда не поздно. Он все скажет в совещании у Рылеева, заставит себя выслушать. Не потерять ни одного ключа к будущему торжеству правды.
…Этим вечером в домах вдоль невских берегов собираются члены Северного общества. Князь Евгений Оболенский с офицерами-гвардейцами. Штабс-капитан Ренин с однополчанами-финляндцами. Михаил Пущин, младший брат Ивана Ивановича, приуготовляет конно-пионерный эскадрон. Полковник Булатов, после встречи у Трубецкого, надо полагать, занят в лейб-гренадерском полку, который выведет на площадь поручик Александр Сутгоф…
Полки, полки… Не зря Батеньков расспрашивал о войсках и штыках. Гаврила Степанович небось с Краснокутским убеждают графа Сперанского. Барон Штейнгель колдует над проектом манифеста, нижет бисерные буковки…
Удачи всем вам, собратья мои!
Но сразу за благостным умилением — тревога: все врозь, каждый сам по себе; кучки, группки, компании.
Сила в том наша? Слабость? Где сила переходит в слабость? Слабость становится силой? Не упустить момент, когда растопыренную пятерню надо сжать в железный кулак.
Он открывает дверь из своей комнаты, его охватывает застывшая тишина.
Час назад дом шумел, полнился говором, выстрелами винных пробок, торопливой беготней. Теперь на лестнице мерцает лампа, вторая — в нижних сенях. Из людской доносятся неразличимые голоса. Крепко досталось нынче всем — и матушке, и прислуге.
Однако обед — что бы там ни было — удался на славу.
На крыльце черного хода мышиный шорох. Кто-то топчется, ищет ручку, дергает дверь. Стук сперва вкрадчив, осторожен. Потом все резче, настырнее. Так и весь дом недолго поднять на ноги…
Не зря его раздражал Андреевский рынок. От жуликов, бродяг и нищих нет проходу, досаждают окрестным жителям, тащат, что плохо лежит.
Однако злодей, наглый воришка в дверь не стучится. Вдруг да… И качнулся пол.
Судили-рядили, почему Николай Павлович медлит арестовывать заговорщиков, придумывали ему логику, тактику. А у него — своя логика, своя тактика, своя полиция, жандармы, помощники наподобие Ростовцева. Отдал приказ и — тюремная карета непрошеной гостьей подкатывает к крыльцу…
Александр Бестужев на цыпочках приблизился к черному ходу, отодвинул щеколду. Широкая дверь не открывалась. Стук возобновился.
— Подождите вы!
Кроме щеколды где-то крючок. Не дом — крепость. Крепость на проволочной загогулине.
Он распахнул дверь в кромешную темень двора.
Засыпанный снегом мужчина бочком ступил в сени, снял шляпу.
— Не обессудьте, Александр Александрович… Незваный гость. Ночное вторжение…
Сумбурная скороговорочка, с трудом перебьешь. Кому угодно не удивился бы, но Каховский?
— До ночи далеко. Рад вас видеть.
— Озяб. Давненько толкусь подле вашей двери. Ждал, покамест Рылеев отбудет.
Он освобождал окоченевшие пальцы от больших, подбитых мехом перчаток, стряхивал снег с пелерины, обивал тяжелые сапоги. Эти сапоги и перчатки, казалось, шились для человека рослого, с мощным телосложением. Но Каховский невзрачен; щупл; рот маленький, на вздернутой верхней губе тонким стручком усики.
«Выискался режисид»[24],— усмехался Рылеев после какой-нибудь стычки с Каховским. У них вечно сперва ссоры, обиды, потом примирения, объятия.
Бестужев защищал Каховского: мал золотник, да дорог, верен заговору, чист в помыслах. Не слишком симпатизировал Петру Григорьевичу, но сострадал. Видел достоинства, известные, впрочем, и Рылееву. Рылеева достоинства Петра Григорьевича занимали применительно к делу, потому и выводили его из себя вспышки необузданности, амбиция Каховского. Он и сам был подвержен вспышкам, самого порой охватывала горячка: довольно, дескать, фраз, пора, друзья… Трезвея, рассудительно прикидывал, когда пора, кому.
Каховский с людьми сходился трудно, был обременителен для них и для себя.
С Бестужевым его отношения складывались ровнее, чем с другими. Без сердечной близости — для нее Каховский слишком замкнут — и без постоянных споров. Каховскому нравилась легкость Бестужева в общении, не подозревал в нем и намерения чужими руками таскать каштаны из огня.
Слушая речи о русской истории в набитом людьми кабинете Рылеева, Каховский гневно обрушился как-то на Петра Первого: убил в отечестве все национальное, удушил слабую нашу свободу. Екатерина Вторая мудрее…
— Святые слова, — на лету подхватил Бестужев, — чего хочет женщина, того хочет бог.
Каховский признателен союзнику — скорее остроумному, чем серьезному.
— Бог почему-то всегда хотел здоровых, красивых мужчин, — добавил Бестужев.
Защищая Каховского, Бестужев любил пересказывать эпизод из его детских лет.
В 1812 году, когда французы вступили в Москву и университетский пансион, где учился четырнадцатилетний Каховский, разбежался, в доме поселились наполеоновские офицеры. Вместе с ними мальчик ходил на добычу. Как-то среди трофеев взяли несколько склянок варенья. Каховский неосторожно сунул палец в узкое горлышко и не мог вытащить. Французы потешались, спрашивали, как он поступит. «А вот как!» И мальчик стукнул склянкой о голову одного из насмешников. Это так ошарашило французов, что они ограничились тумаками и выгнали его вон.
— На подобное отважится лишь храбрец с пеленок, — шутливо завершал Бестужев.
24
Цареубийца.