«Словом, во всех уголках виделись недовольные лица) на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом, одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованной землею. Лихоимство их взошло до неслыханной степени бесстыдства. Писаря заводили лошадей, повытчики покупали деревни, и только повышение цены взяток отличало высшие места, так что в столице под глазами блюстителей производился явный торг правосудием. Хорошо еще платить бы за дело, а то брали, водили и ничего не делали».
Бестужев впервые перевел дыхание. Не слишком ля он? Не зарвался ли? На минуту возобладало благоразумие.
«Вашему императорскому величеству, вероятно, известны теперь сии злоупотребления, но их скрыли от покойного императора».
(Он и не подозревал, насколько угадал в масть. Эта фраза надломила предубеждение императора. Они понимают, что он — не чета покойному брату. От его нацеленного глаза ничего не укроется. Не хуже их ему ведомы государственные несовершенства, но, в отличие от них, сумеет с ними управиться. Без липшей болтовни, без подлых посягательств.
В холодной душе императора шевельнулось что-то отдаленно напоминающее сочувствие. Нет, сочувствовать злоумышленникам он не мог, не желал единения с ними даже в малости. Но не хотел отказывать автору в некотором здравомыслии и зоркости. Чувство это пошло на убыль по мере дальнейшего чтения.)
Теперь Бестужев не мчал, закусив удила. Он не без хитрости выгораживал заговорщицкое общество. Искал ему оправдание в прошлом России и в затянувшемся междуцарствии (чем вызвал новую злость Николая). Заверял в мирных намерениях и благих целях: «Мы думали учредить Сенат из старейших и умнейших голов русских, в который надеялись привлечь всех важных людей нынешнего правления… Палату же представителей составить по выбору народа изо всех состояний».
(Опять болтовня о Сенате, народном представительстве, болтовня, коей император сыт по горло. И все эти прожекты, касающиеся до просвещения, коммерции… Впрочем, насчет улучшения дорог, уменьшения армии, на треть всех платных чиновников, привлечения английского капитала, ограничения запретительной системы он и сам подумывал. Тем более что узник Никольской куртины, рассуждая о транзитной торговле, видел надобность в том, чтобы ее удерживали в русских руках, и вообще рисовал себя патриотом, советовал «жить со всеми в мире, не мешаясь в чужие дела и не позволяя вступаться в свои, не слушать толков, не бояться угроз, ибо Россия самобытна и может обойтись на случай разрыва без пособия постороннего. В ней заключается целый мир…».
Николай остановился, задумался. Задумчиво читал он и следующие два листка. Но вскоре вскипел. И было из-за чего. Тем паче, что дальше шло написанное водянистыми чернилами.)
Бестужев и не замечал, как пустела оловянная чернильница. Спохватился, но вызывать тюремщика не хотелось. Он нерасчетливо плеснул в чернильницу воды из железной кружки…
Выгораживая сообщников, менее всего пекся о собственной голове. «…Если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки, которой в голове моей вертелся уже и план». Далее — того хлеще: «Признаюсь, я не раз говорил, что император Николай с его умом и суровостью будет деспотом, тем опаснейшим, что его проницательность грозит гонением всем умным и благонамеренным людям… что участь наша решена с минуты его восшествия, а потому нам все равно гибнуть сегодня или завтра».
Тут бы и поставить точку. Но после минутного раздумья он дописал еще дюжину строк о собственном раскаянии, о надежде на императора, равного своими дарованиями Петру Великому, превосходящего Петра… Не скупясь на грубую лесть, отдававшую иронией.
(Немало вычитавший из этого письма Николай, хоть и чувствовал в нем приторное подобострастие, но иронии не замечал. Он уже успел привыкнуть к лести как к должному. И если узник принимал правила взаимоотношений с императором, это свидетельствовало в его пользу.
Николай Первый велел правителю дел Следственного комитета Боровкову перебелить письмо штабс-капитана Бестужева-второго и копию оного вернуть императору.)
Автор же, завершив послание царю, продолжал макать свое размочаленное перо в водянистые чернила. Он уносился в безвестное, темное, глухое…
Все эти арестантские дни в мозгу пульсировала строчка; не сразу припомнил, да, из эпиграфа к одной из глав «Ревельского турнира»:
Бьет, бьет, бьет… Зарождались и гасли строфы.
Он не успевал заносить слова на бумагу. «Я не исчез…» «Не исчез…»
Мерцающие строфы, а не зловонный каземат с проржавевшей решеткой на окне и плесенью на стенах — реальность этой надмирной минуты.
Замок в дверях отомкнулся с металлическим скрипом. На пронумерованный листок со стихами седовласый надзиратель поставил миску гречневой каши-размазни.
Бестужев скомкал листок, бросил в грязное ведро, стоявшее в углу. Он сидел на тощем тюфяке, поджав под себя ногу, глядя в зарешеченное окно. В голове роились, множились, цеплялись друг за друга рифмы.
Вступив на царство, Николай Павлович не изменил привычкам. Наоборот, они обрели новое значение. Склонности, даже капризы и слабости великого человека сообщают ему своеобразие, без коего не осесть прочно в людской памяти, в анналах. Александр Македонский въехал в историю на своем коне Буцефале, Наполеон шагнул в треуголке. Николай прославится как царь-аскет: в кабинете — постель с набитым сеном тюфячком, в супружеской опочивальне — походная кровать. Тарелка протертого картофеля в ужин, овощи на обед, изредка рюмка водки; табак — никогда. Хворая, накидывает старую шинель, не выносит халатов.
Придворным известны и склонности менее отшельнические. Николай любит итальянскую оперу, маскарады с быстролетными интрижками, блюдет верность не только отварным овощам, но и роскошным духам «Parfum de la Cour».
Духи и маскарад — это для себя. Для истории и апокрифов — походная кровать подле роскошной дворцовой мебели, старая шинель на широко развернутых плечах.
Сложен Николай отменно: сильные длинные ноги, узкая талия, литой торс.
Он подолгу любовался собой в огромном зеркале, воображая десятки, сотни собственных портретов анфас, вполоборота. Задумчивый, гневный, гордо откинувший голову, сверкающий очами…
С нежного возраста взлелеяна мечта о троне; лишенный права готовить себя к царствованию, он исподволь, в дворцовых передних, набирался доморощенного макиавеллизма. Придворные не стеснялись великого князя, и Николай все более убеждался, что двоедушие — условие всякой карьеры, умение выжидать дарует победу. Немало нелестного наслушался он здесь о царствующем брате. Не в этих ли вечно шепчущихся, ехидно и настороженно подглядывающих передних взял начало потаенно-критический взгляд на Александра, крепнущая уверенность, что он, Николай, на троне вел бы политику, более сообразуясь с интересами короны и России? Надежда постепенно разрасталась до убеждения в высоком предназначении, миссии. И загонялась в подполье. Надо уметь ждать…