С вечера он запасся лимонной кислотой, молоком и раствором соли. Приготовил это для «химии». Когда шумный дом Карамышевых угомонился, Петр зажег лампу, поставил перед собой чернильницу с пером и склянки с элементами «химии». Над письмом на имя Владимира Ильича думать не было нужды — он уже сотни раз писал его мысленно. Теперь осталось изобрести безобидный, не вызывающий подозрений текст «открытого» письма.
«Дорогая и любимая Генриетта!»
Выведя на бумаге это обращение, Петр закурил, прошелся по комнате, вслушиваясь в тишину дома, и возвратился к столу. На лист бумаги ложились строки любовных признаний, упреков и намеков влюбленного провинциала.
Наконец послание Генриетте было готово. Теперь предстояло самое трудное. Каждую букву приходилось наносить на бумагу трижды: сначала — лимонной кислотой, затем — раствором соли, а после этого — молоком. Красиков писал, что мечтает работать в организации «Искры» не от случая к случаю, а изо дня в день, целиком отдать себя делу и просит согласия редакции. Подумал немного и добавил, что его удовлетворит самое минимальное содержание.
Работа над письмом была закончена под утро, когда внизу уже стали раздаваться голоса. В тот же день оно ушло по конспиративному адресу, и Петр силился вообразить лицо Владимира Ильича, читающего его послание, и предугадать, какой будет ответ.
Наступило лето. Под окном его комнаты буйно зеленел сад, и дальний лес за плоским изумрудным полем сделался живым. Занятия с гимназистами по случаю вакаций прекратились. Петр с утра уезжал в город и возвращался затемно. Ответа из-за границы все не было. Петр извелся. Почему они молчат?
Однажды утром он, по обыкновению, подкатил на помещичьем кабриолете к дому Ветровой в Завеличье, у больницы, где снимал комнату Лепешинский. Было далеко до полудня, но Пантелеймон Николаевич выглядел необыкновенно торжественно: был тщательно выбрит, причесан, облачен в парадный костюм.
— Ананьич! — обрадовался он гостю. — Здравствуйте! У меня для вас новости: во-первых, ответ Ильича на какое-то ваше послание, во-вторых, мы…
— Где ответ?
— Терпение, Ананьич, терпение. Во-вторых, мы приглашены на прощальный обед к Николаю Николаевичу. Господин Лохов отправляется в Италию. Очень просил прийти. Вы уж, пожалуйста, сегодня пощадите его. Пусть едет в добром настроении. Обещаете?
— Пусть едет. Ответ где? Что же вы со мной делаете, Пантелей этакий?! Ведь я этого письма так жду!
Лепешинский, откровенно наслаждаясь нетерпеливой горячностью друга, не спеша подошел к этажерке, достал из какой-то книги сложенный вдвое лист бумаги, показал Петру:
— Вот он, полюбуйтесь. Всю ночь расшифровывал. Прочитать?
— Не тяните, мучитель вы мой! Пантелеймон Николаевич принялся читать, время от времени поглядывая на Красикова с улыбкой:
— Итак, «Первое июня. 2а 36», то есть мне, «тире, эр, два тире», то есть вам. «Мы очень были бы рады совместно работать с тире, эр, два тире», то есть с вами, Ананьич. «Он был бы особенно полезен в настоящее время шатания публики вообще и всяческих заграничных происков в особенности». Слышали? Пойдем дальше. «К сожалению, наши финансы очень плохи, и мы решительно не в состоянии ассигновать ему средства на поездку и прожиток. Найти заработок здесь тоже крайне трудно (мы не говорим о Франции и французской Швейцарии, ибо не знаем их. Сам тире, эр, два тире лучше осведомлен об этом, чем мы). В одном только случае могли бы оказать денежную поддержку: если бы тире, эр, два тире взялся приехать за границу, достать здесь французский паспорт и с таковым переехать границу два-три раза… провозя с собой по паре чемоданов. Мы все равно платим за такие провозы и охотнее, конечно, платили бы ему, чем кому-либо другому, стороннему. При знании языка и находчивости его он сумел бы это сделать наверное, а по пути подыскал бы, может быть, и еще кого-либо для той же цели. Если он согласен на это, пусть пишет сейчас же… и сообщает подробнейшим образом свои приметы. Мы тогда тотчас затребуем французский паспорт по этим приметам и, по получении, известим его, чтобы выезжал. Вообще весь гвоздь нашего дела теперь — перевозка, перевозка и перевозка. Кто хочет нам помочь, пусть всецело наляжет на это…» — Лепешинский улыбнулся: — Довольны?
— Я собой недоволен. Щеки краска стыда заливает. Зачем писал о содержании? Можно ведь было…
— Не ожидал, Ананьич, не ожидал. Вам-то уж, помнится, на четвертый десяток перевалило. К чему в прятки играть? Как ни прискорбно, а революционеру тоже есть надо. Кстати, сегодня нас, кажется, ожидает недурной обед у господина Лохова. — Он засмеялся и предложил, сделавшись серьезным: — Давайте, дружище, побродим у реки. Расскажу вам о разговоре с Аркадием. А там и время подойдет на обед отправляться.
Аркадий — Иван Иванович Радченко, крепкий искровец — вел в Питере трудную войну с «экономистами» за признание столичным комитетом «Искры». Аркадию нужна была помощь. Неплохо, считал Пантелеймон Николаевич, если бы в Питер нелегально нагрянул Красиков. Там был совершенно необходим искушенный в полемике твердый искровец.
— Разумеется, я поеду, — сказал Петр.
— И чем скорее, тем лучше.
Петр воодушевился. Стал рассуждать вслух о возможностях нелегального проживания в Питере, вспомнил о Федулове, Бесчинском и прочих, у кого можно найти приют. Затем вдруг спохватился: а как же приглашение Владимира Ильича, транспорт?
— Как только позовут, мы вас известим. Да ж вообще-то вам сейчас необходимо главным образом осмотреться в Питере, изучить расстановку сил. Стороннему человеку это легче. — Лепешинский посмотрел на часы. — Пора, Ананьич. Пойдемте. Поприсутствуйте в последний раз на собрании «псковских бунтарей».
«В последний раз»! Дожил наконец. Давно уже не было у него такого удачного дня. Он чувствовал себя помолодевшим, неуязвимым, способным своротить горы. Заканчивалось прозябание, пришла пора действовать.
В столовой у Лохова вокруг искусно сервированного стола прохаживались и стояли группами гости. Расфранченные дамы, шумные господа. Судя по отдельным репликам, это были столпы местной интеллигенции. Они держались непринужденно, громко приветствовали входящих, обсуждали какие-то городские новости.
Из кухни доходили аппетитные запахи, взад-вперед сновала прислуга, изредка в столовой появлялась взволнованная хозяйка. Николай Николаевич, польщенный вниманием столь многочисленного общества, стоял в центре небольшой группы и рассыпался в благодарностях. Его полное лицо расплылось в умильной улыбке. Он прикладывался к дамским ручкам, кланялся, улыбался. Лепешинского и Красикова он приветствовал не менее радушно, нежели прочих приглашенных. Пожав его пухлую руку, они отошли в сторону и присоединились к Стопани.
Втроем стояли у распахнутого окна, беседовали о разных разностях, нетерпеливо ожидая начала торжества. Ведь чем раньше это случится, тем скорее наступит конец. Безусловно, они могли сюда и не приходить. Но Николай Николаевич Лохов, при всей политической и теоретической путанице во взглядах, был вполне порядочным человеком и даже иногда оказывал некоторые услуги искровцам. Так что обижать его не стоило.
Наконец хозяйка пригласила гостей к столу. И тотчас начали произносить многословные хвалебные тосты. Николаю Николаевичу желали счастливого пути, предостерегали, игриво посмеиваясь, от увлечений страстными итальянками, просили не забывать серенького русского неба под голубым шатром средиземноморских небес. Хозяин был растроган до слез. Особенно сильное действие произвела на него застольная речь молодящейся дамы лет сорока в чрезмерно декольтированном платье. Она восхваляла ум и прочие достоинства Лохова, а затем пожелала поцеловать его…
Это переполнило чашу. Петр встал с бокалом в руке, увидел встревоженно-вопросительный взгляд Лепешинского, решительно отвернулся от него и, перекрывая застольный галдеж, потребовал:
— Господа! Позвольте и мне сказать несколько слов.
— Просим! Просим! — Публика была настроена благодушно.