Красиков ожидал увидеть Петербург неспокойным, встрепанным, с массами народа на улицах. Но город выглядел обыденно. Распахнутые двери лавок зазывали покупателей, благодушно настроенные петербуржцы спешили куда-то по своим делам. Катили извозчики, звонила знакомая старая конка, ей вторили чуждые русским городам трамваи…
Но спокойствие Петербурга оказалось обманчивым. Здесь еще не закончились волнения по случаю полугодия Девятого января. Ему встречались демонстрации студентов и курсисток с красными флагами. Он слышал нестройное пение в колоннах, выкрикиваемые кем-то лозунги, на стенах домов белели прокламации. Массы были до крайности возбуждены, и малейшего толчка оказалось бы достаточно, чтобы случился взрыв.
А обстановка в среде питерских социал-демократов мало чем отличалась от заграничной: меньшевики злобствовали, примиренцы сил не жалели, стремясь наладить с ними согласие. А один из них — Мямлин, сухопарый длинноносый человек, договорился до того, что предложил признать незаконность Третьего съезда. Он стал убеждать Красикова, что в Лондоне состоялся не партийный съезд, а фракционная конференция. Учрежденная на Третьем съезде газета «Пролетарий» как орган партии, по мнению Мямлина, являла собой просто фракционный листок.
Петр Ананьевич вспылил и поговорил с ретивым примиренцем без соблюдения «товарищеских приличий», как сказал об этом сам Мямлин, всерьез обиженный откровенной неприязненностью его тона.
Беспринципность и двуликость людей типа Мямлина приводили Красикова в отчаяние. Партия, казалось ему, больна внутренними распрями, рождающими многословие и оторванность от революционного народа. О своих печальных наблюдениях он написал Владимиру Ильичу. Ответ пришел очень быстро, педели через три:
«Дорогой друг! Спешу ответить на Ваше пессимистическое письмо… Вы неправильно смотрите на вещи. Дожидаться полной солидарности в ЦК или в среде его агентов — утопия. „Не кружок, а партия“, милый друг! Переносите центр тяжести в местные комитеты, они автономны, они дают полный простор, они развязывают руки для денежных и иных связей, для выступления в литературе… Смотрите же, не впадайте сами в ту ошибку, в которой вы других упрекаете: не охайте, не ахайте, а, коли не по душе агентура, налягте на комитетскую работу и своих единомышленников побуждайте налечь на нее… С мямлинством надо бороться образцовой постановкой комитетской агитации, боевыми листками к партии, а не кислыми жалобами к ЦК!..
Жму крепко руку. Пишите чаще и не хандрите! А на Мямлиных наплевать!
«На Мямлиных наплевать!» Все равно эта публика не удержится между двух стульев. Разве в революционный Петербург он приехал спасать Мямлиных от заблуждений?
В тот же день Петр Ананьевич объявил в Петербургском комитете, что отныне полностью отдает себя в распоряжение комитета и просит поручить ему живое дело. Для опытного партийца работа нашлась. Он сочинял прокламации, выступал на митингах. Предстояли первые в истории России выборы в Думу — изобретенный царским министром Булыгиным бесправный парламент. Большевики стояли за бойкот выборов, полагая, что участие в них может лишь сослужить службу самодержавию. Меньшевики, с некоторыми, правда, оговорками, приветствовали создание Думы, усматривая в ней первый росток российского парламентаризма.
Двенадцатого сентября забастовали московские печатники. Это послужило сигналом к началу всеобщей стачки. Правительство, испуганное было невиданным единодушием трудовой массы, недели две спустя пришло в себя, и с тринадцатого октября в Петербурге стали распространяться разговоры о приказе генерал-губернатора Трепова войскам: «Патронов не жалеть, холостых залпов не давать!»
Наступил момент, когда споры об участии в думских выборах отошли на второй план. Власти сами толкали массы на решительные действия.
Вечером того же дня в столичном университете собрались революционные рабочие — представители профсоюзов. Актовый зал, несмотря на внушительность своих размеров, оказался тесным и душным. Публика была возбуждена до крайности.
Красиков пришел в университет с Леонтием Антоновичем Федуловым. В здании на Васильевском все осталось прежним: и высокие двери, и белый мрамор лестниц, и потемневшие бронзовые канделябры, и портреты ученых и государственных мужей на стенах коридоров. За распахнутыми дверями аудиторий глазам открывались амфитеатром спускающиеся к кафедрам столы. И хотя он видел повсюду множество людей, память воскресила эти аудитории иными — притихшими, внимательными; высветила из прошлого лица профессоров и склоненные над столами фигуры однокашников. «Вот тебе раз! — подумал Красиков. — Никак не предполагал, что о студенческой поре буду вспоминать с такой теплотой и таким сожалением».
Красиков и Федулов протиснулись в зал, пробрались к кафедре. На авансцене стоял молодой человек в очках и студенческой тужурке. Он клеймил преступный приказ «царского сатрапа» Трепова, призывал к еще большему сплочению пролетариата с революционной интеллигенцией, к решимости бороться до конца.
— Всему, что исходит от самодержавия, мы должны противопоставить свое несогласие. — Голос оратора, высокий и резкий, врезался в неумолчный гул зала. — Ни в чем не идти навстречу власти! Она зовет вас к станкам — бастуйте! Она задабривает вас думскими выборами — организуйте свои выборы, демократические, всеобщие, равные, прямые и тайные! Избирайте свой революционный орган власти — Всероссийское Учредительное собрание! И пусть в него войдут представители всех слоев нашего народа! Учредительное собрание будет знаменовать окончательную победу революции…
— О стачке разговор! — громко прозвучал недовольный голос. — О стачке! Не время о выборах! Наслушались!
— Довольно! Не дело говорит!
Леонтий Антонович взглянул на Петра Ананьевича, как бы заручаясь его согласием, и протянул руку к председателю:
— Позвольте сказать?
Обыкновенно медлительный, он легко поднялся на сцену и повернулся к народу. Низкорослый, широкий в плечах, с поседевшими усами и шевелюрой, машинист Федулов некоторое время молча смотрел в зал. Лицо его побледнело, он поднял над головой руку:
— Братья-рабочие! Господин студент говорил нам, что вместо Думы хорошо бы получить Учредительное собрание. И я говорю, хорошо бы. Только если над этим, собранием царь останется, то от него столько же проку будет, сколько и от Думы. Но не для этих разговоров мы собрались. Говорено с января было вдосталь. И насчет выборов, и насчет комитетов разных и профсоюзов. А ныне довольно слов! Пришла пора показать мучителям нашим, что рабочему человеку не страшны приказы Трепова.
Петр Ананьевич с гордостью слушал бывшего своего ученика. Научился Федулов говорить с массой.
— Бастовали мы в этот год немало, натерпелись жены и дети наши. А мы готовы и впредь бастовать сколько потребуется. На приказ Трепова наш ответ может быть лишь один, ответ прямой и твердый: всеобщая стачка!
— Стачка! Бастовать! — прогремело в актовом зале.
Мигнула под потолком люстра. Раз, другой, третий. На сцену поднялся юноша в студенческой тужурке, отдал председателю какую-то записку. Тот прочитал и объявил:
— Товарищи! Электростанция начинает забастовку. Сейчас выключат электричество. Прошу соблюдать спокойствие. Всем будут розданы свечи, и мы продолжим занятия.
По рядам пошли студенты со свечами в ящиках. Спустя две-три минуты, когда погасла люстра, актовый зал осветили тысячи мерцающих огоньков. У Петра Ананьевича в руке тоже потрескивала свеча. Он огляделся. Все вокруг сделалось таинственным, лица как бы озарились изнутри. В зале, наполненном голосами, запахами махорочного дыма и растопленного воска, слова зазвучали торжественнее. Гасли свечи, вспыхивали спички, речи делались возбужденнее, и митинг, сливший людей воедино, с каждой минутой обретал все большую решимость, рождавшую в душах уверенность в успехе.