Он услышал голос председателя:

— Продолжайте, товарищ Красиков. Но попрошу впредь не переходить на личности. Это вносит ненужную нервозность.

— Учту. Собственно, все ясно каждому. Поэтому я вношу предложение: признать, что разговоры об осуждении товарища Ленина и его попутчиков, с риском для жизни пробравшихся на родину через Германию, так как иного пути не было, считать недостойными Совета рабочих и солдатских депутатов и впредь не допускать их на заседаниях.

Против этого предложения выступить никто не посмел, и оно было принято без голосования. Но физиономии у членов Исполкома на эсеро-меньшевистских скамьях и в президиуме были весьма кислые…

Наклонившись над гранитным парапетом, Петр Ананьевич устало смотрел на черную в глубине невскую воду. «Какой смысл в такой работе? — размышлял он. — Надо драться, срывать с них маски борцов за народное дело. Главное, ни в чем не поступаться правдой. Правда в каждом действии, в каждом слове обеспечит нам доверие масс. Партии нет нужды ни в чем — ни в большом, ни в малом — отступать от правды. Мы не делали этого прежде, не делаем сейчас и не станем делать в будущем. Можно разглагольствовать о мире, продолжая войну, можно называть себя борцами за социализм и клясться трудами Маркса, оставаясь при этом мелкобуржуазными обывателями, можно обещать землю крестьянам, но и не помышлять об изъятии ее у помещиков, — можно все это делать неделю, две, месяц. Но любая ложь непременно рано или поздно обнаруживается. Революция для этой публики лишь ярмарка, где можно выгодно продать свои заслуги и убеждения. И пока купля-продажа идет весьма прибыльно. Не сегодня-завтра Россия обогатится новыми последователями Керенского, новыми отечественными Мильеранами. Что же, чем раньше, тем лучше…»

Петр Ананьевич бросил в воду докуренную папиросу и направился на Шпалерную. Сегодня заседание закончилось, не в пример обыкновению, задолго до наступления темноты. И едва ли не первый раз он наблюдал жизнь города при свете дня. Если не обращать внимания на обилие красных флагов, на нескончаемый митинг на углу Литейного и Шпалерной, у закопченных стен Судебной палаты, город был таким же, как в апреле прошлого года. В извозчичьих пролетках и автомобилях катили подвыпившие офицеры, проходили стайки гимназистов и гимназисток, с афишных тумб крикливо зазывали в свой кафе-шантанный рай белозубые размалеванные певички.

Отпирая дверь, Петр Ананьевич услышал незнакомый мужской голос в квартире и моментально сообразил: Петька! Сердце приостановилось, рука обмякла — едва не выронил ключ. Приехал сын!

В самые напряженные моменты — во время жарких схваток в Совете, когда он слушал речи товарищей и врагов и когда сам выступал, не помня, казалось бы, ни о чем, кроме существа полемики, в душе не переставала звучать задетая письмом сына высокая струна.

Петр-младший оказался высоким сухощавым офицером в перетянутой портупеей и ремнем вылинявшей гимнастерке с полевыми погонами, когда-то зелеными, а ныне блекло-желтыми, и до блеска начищенных сапогах. Судя по его виду, он чувствовал себя стесненно и, должно быть, волновался, ожидая отца. Сейчас он с беспокойством всматривался в Петра Ананьевича, не решаясь шагнуть навстречу. Да и отец в первое мгновенье оказался в тисках непривычной скованности. Наташа переводила взгляд с одного на другого. Отец и сын безмолвно разглядывали друг друга, не в силах перебороть неуместную в их возрасте застенчивость.

— Да поцелуйтесь же! — не выдержала Наташа.

И Петр Ананьевич, словно бы только и ожидавший толчка со стороны, бросился к сыну, шагнувшему наконец навстречу, и, вдыхая запахи махорки и вокзалов, обнял своего Петьку.

За обедом они немного выпили. Наташа каким-то образом сумела раздобыть бутылку «смирновской». Петр-младший освоился и, как выяснилось, был человеком словоохотливым и смешливым. Рассказывал о товарищах, о настроениях в солдатской среде. Но судил обо всем, как показалось Петру Ананьевичу, несколько поверхностно, находя в повседневных событиях чаще всего забавные несоответствия.

«Чему удивляться, — с горечью думал отец. — В семье Кусковых мальчишка мог научиться только жажде благополучия…»

После обеда Наташа ушла к себе, и из ее комнаты донесся знакомый стрекот пишущей машинки. Отец и сын остались вдвоем.

— Рассказывай. — Первым заговорил отец.

— О чем?

— Разве не о чем рассказать?

— Не знаю, что тебе интересно.

— О вас мне все интересно. Как дома, как мать, Гоша? Мирно ли живете с отчимом? Давно ли ты в армии? О чем мечтаешь?

— Конечно, я понимаю. — Петр-младший взял протянутую отцом папиросу, закурил. — Дома что же, как у всех — ничего особенного. Мать здорова. На ней дом держится. Отчим зарабатывает недурно, но на прислугу не хватает. К нам он в общем хорош. С Гошей беда… Болеет. Но фронта и ему не миновать.

— Что с ним? — встревожился Петр Ананьевич, сознавая, однако, что эта новость затронула его слабее, чем должно было быть. «Младшего я ведь вовсе не знаю. Петька хоть лет до семи при мне рос. А Гоша с первых шагов по их правилам жил». — Какой он сейчас, Гоша? — Петр Ананьевич присматривался к сыну, находя в нем некогда дорогие черты Виктории.

— Какой? Молчальник, тихоня… А так со стороны, что же, парень как парень. В гимназии учился недурно. Лучше меня. Любит романы разные читать. Девицам нравится. Но слишком робок. Вообще не от мира сего. Ничего, станет солдатом, поумнеет…

— Это в каком смысле?

— В каком? Да во всех. Человеку нельзя полагаться на доброту других. За себя надо драться…

— Только за себя? — Петр Ананьевич пристально вгляделся в сына. — Ты ни к какой партии не принадлежишь?

— Партий много, отец. И все как будто правильные слова говорят, все как будто за народ выступают. А присмотришься — всякий человек первым делом о себе думает. Вот приезжал к нам один, эсер. Очень сильные речи говорил. Шинель на нем офицерская, погоны полевые. Ребята мои взяли его в оборот: из какой части, мол, где воевал. А он и на фронте-то не был. В университете лекции читал.

— Большевики у вас есть?

— Где их теперь нет? Есть и большевики.

— И что же? Они тоже о себе в первую голову думают?

— Я знаю, отец, ты — большевик. Но душой кривить не хочу. Не во всем я с вами согласен. С чем не согласен? Время трудное, война идет. Хлеба не хватает, с оружием плохо. Царя выгнали, а порядка пока нет. Время такое, что всему народу надо сообща за дело браться. Войну кончать, от голода Россию спасать. А вы сами все желаете перевернуть. Нет чтобы все вместе — одни, сами!

— Интересно! — воскликнул Петр Ананьевич и подумал: «Не так-то он прост, мой сын». Вслух же сказал: — По-твоему, что же, мы хотим продолжения войны, а Временное правительство, меньшевики и эсеры добиваются мира? Они царя выгнали, а мы при сем присутствовали и наблюдали — руки в брюки?

Петр Ананьевич нервно прошелся по столовой, не глядя на сына. А тот сидел с погасшей папиросой во рту, подавленный. Он пошел на войну добровольно, полагая, что для русского человека защита отечества — священный долг. Воевал храбро. Был награжден анненским оружием и Владимиром с мечами и бантами. Политики же сторонился. Ему казалось, что сейчас надо не между собой драться, а попробовать договориться. Не чужие все-таки — свои, русские, православные. И отцу намеревался сказать об этом по-хорошему. А сказал с вызовом, воинственно, ожесточенно. И как это вышло?

Он поворачивал голову, следя за расхаживающим по комнате отцом. В его душе боролись два чувства: впервые в жизни пробудившееся сыновнее чувство и отпугивающее почтение к политическому деятелю, чье имя появляется в газетах, о чьих речах спорят.

Отец остановился, спросил:

— Я понял тебя так: ты пока намерен выждать, не станет ли ясно, кто возьмет верх?

— Не совсем так. — Тон отца, требовательный и холодный, задел Петра-младшего. — Я вовсе не собираюсь оставаться в стороне. Просто не во всем еще разобрался. Слов слышу много, а что за ними, не всегда понимаю. Да и один ли я? У меня в полку, если хочешь знать, некоторые по три раза из партии в партию переходили за весьма короткий срок. По-твоему, это хорошо?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: