В августе, когда на Петроград шел генерал Корнилов, офицеры, добровольные узники Певческой капеллы, поняли наконец правоту комиссара, Временного правительства на Балтфлоте эсера Федота Онипко, опекавшего их и твердившего еще с весны, что главная опасность для революции в большевиках. С наступлением осени в комнатах-казармах Певческой капеллы многое переменилось. Офицерам более не выдавали водки, у двери внизу удвоили караул, и выходить без пропуска за подписью Онипко или кого-то из его окружения не разрешалось.
В ночь на двадцать шестое октября они видели из окон мелькающие лучи прожекторов, слышали орудийный выстрел, винтовочную и пулеметную перестрелку. Около полуночи появился Онипко с незнакомым полковником, приказал взять оружие и следовать за ними к Дворцовой площади. Но было уже слишком поздно. Офицеры сделали по нескольку выстрелов и, убедившись, что наступающих не остановить, под покровом ночи возвратились в свое убежище.
Федот Онипко и полковник исчезли.
А утром «комиссар» появился с ворохом газет разных направлений, и они узнали, что Временное правительство низложено, едва ли не все министры: арестованы, а сам Керенский бежал. Власть захватили большевики.
— Дождались… — высказался по этому поводу кто-то из офицеров. — Теперь-то они нас прихлопнут.
— Без паники! — прикрикнул на него Онипко. Он достал золотой портсигар, закурил и внушительно произнес: — В самом скором времени для нас непременно будет настоящее дело.
— Скорее бы!.. — простонал кто-то.
— Молчать! — Онипко рассвирепел. — Офицеры вы или бабы?! Есть сведения, что Керенский ведет части с фронта. Нам приказано ждать сигнала и выступить здесь. Они — с фронта, мы — с тыла, и большевикам — каюк. Пока же, до срока, — ждать!
Но отсидеться «до срока» в Певческой капелле не удалось. Дня три спустя к вечеру под окнами появились вооруженные красногвардейцы с каким-то солдатом во главе. Послышался шум у входа, прозвучал выстрел, по лестнице затопали сапоги. Пока офицеры хватались за оружие и переворачивали столы и кровати, чтобы забаррикадироваться, Онипко схватил топтавшегося рядом Трегубова за руку и вывел в коридор. Потайным ходом они пробрались во двор и скрылись. Федот увел его на Васильевский, в богатую квартиру какой-то длинноволосой барыньки, не выпускающей изо рта папиросы, и прожили они там около недели.
Онипко по утрам исчезал из дому и возвращался к исходу дня злой и взвинченный. С Трегубовым он почти не разговаривал. Иногда лишь сообщал новости, одна другой прискорбнее: о том, что всех их товарищей по Капелле взяли красногвардейцы и препроводили в Следственную комиссию Военно-революционного комитета; о фантастических декретах новой власти, о провале наступления Керенского. Бывшего министра-председателя, товарища по партии, Онипко называл теперь не иначе, как «песий хвост». Излив таким образом свою желчь, Федот уходил на ночь в спальню длинноволосой хозяйки…
Однажды Онипко привел с собой господина с блестящей лысой головой и курчавой жесткой бородой, в очках. Лицо его показалось знакомым. Когда же Михаил Гордеевич наконец узнал его, то задохнулся от изумления. Это был думский депутат, знаменитый вождь черносотенцев Пуришкевич.
Как выяснилось, теперь он именовался господином Евреиновым. Беседовал гость главным образом с Онипко, лишь между делом обращаясь к сидящему чуть поодаль Трегубову. Разговор шел о какой-то боевой организации. Они называли незнакомые имена, говорили об оружии. Михаил Гордеевич слушал невнимательно и горестно размышлял: «Вот, господин капитан, угодили мы в товарищи к Пуришкевичу. Дожили, можно сказать».
Об этом и сказал Онипко, когда гость ушел:
— Довоевались мы с тобой, дальше некуда. Сегодня с Пуришкевичем, завтра с Романовыми одно общество составлять будем.
— Это ты брось! — вскинулся Федот. — Владимир Митрофанович — монархист по недоразумению. Хотя честно говоря, я предпочту иную монархию большевистской анархии. А Пуришкевич — что ж? Он всегда был русский патриот и всегда ненавидел большевиков.
С той ночи жизнь пошла по-новому. К ним заходили люди Пуришкевича, переодетые офицеры и штатские. При зашторенных окнах заполняли чистые бланки документов, снаряжали людей на Дон к Каледину, подсчитывали запасы оружия из тайных складов.
А вот сегодня Онипко явился к ночи не в себе: комиссары схватили их человека в штабе округа, взяли барона де Боде, штабс-капитана Душкина, братьев Парфеновых и самого Пуришкевича. Комиссары вновь устояли.
А ночью Михаил Гордеевич, суетясь и с опаской поглядывая на дверь, собрался, надел шинель и ушел. Ему ничего не было жалко: ни офицерского общества, ни надежного крова, ни отданных Федоту денег… У него ни гроша не осталось и не было, можно сказать, ни одного близкого человека. Все потерявший, бесприютный, шел он ветреной ноябрьской ночью по набережной, не зная, куда держит путь.
— Стой! — словно бы гром ударил. — Пропуск!
К нему шли вооруженные люди. В свете вынырнувшей из-за облаков луны он рассмотрел тех, с винтовками. Народ был штатский, с красными повязками на рукавах. Один, должно быть старший, в шинели и ушанке, грозно окликнул:
— Кто такой?..
— Капитан Трегубов, инженер, — наугад ответил он.
— Куда идете?
— Домой, на Лиговку.
— На Лиговку-у? — вмешался один из них. — Как же так, товарищ Федулов? Лиговка — где, а он — куда? Ясное дело, офицер…
— Сомов, спокойно! — приказал старший и потребовал; — Документы предъявите, гражданин. При вас документы?
— Нет со мной документов. Дома они, — соврал Михаил Гордеевич. На память пришли слова Федота: «Поставят к стенке. Большевики — это вам не песьи хвосты из компании Керенского. Они нянькаться не станут». Он поежился. — Дома документы мои…
— Проверим, гражданин, — сказал Федулов. — Пройдете в Смольный. Сомов! Отведи!
К дверям Смольного им пришлось проталкиваться сквозь огромный людской водоворот. Сомова, приземистого медлительного человека с винтовкой наперевес, то и дело окликали, спрашивали, что за «контру» он ведет. Сомов смеялся: «Их благородие документы позабыли дома…»
В свете, падающем из окон, мелькали оскаленные не то в смехе, не то в злобе лица. И глядя на них, Михаил Гордеевич все более и более сознавал свою обреченность. Из толчеи этих вооружившихся свирепых людей никогда уже ему не выбраться на волю, не оказаться в отцовском доме на Воскресенской в Красноярске. «Поделом тебе, старый черт! — осудил он себя. — Россию спасать вздумал? А Россия — вот она, скалится на тебя, винтовку наперевес взяла…»
У входа стоял солдат-часовой в папахе, с карабином. Из проема соседних дверей стволами на город были нацелены орудия и пулеметы. Там толпились матросы, готовые по команде открыть огонь.
— Куда? — спросил часовой.
— В пятьдесят шестую, — объяснил Сомов. — Контру туда водим.
В груди Михаила Гордеевича что-то сдвинулось вниз, оставив на своем месте холод. Надежды на спасение не было…
Они поднимались по лестнице — он впереди, Сомов сзади, — а вокруг бурлила неоглядная людская масса: шинели, матросские бушлаты, кожанки. Один, в кожанке, шел им навстречу по лестнице. Бородка клинышком, строгие глаза за стеклами пенсне — он чем-то походил на прилежного служащего, но была в нем какая-то пугающая властность.
Человек в кожанке вгляделся в Михаила Гордеевича и, приостановившись, полюбопытствовал у красногвардейца:
— Кого ведете, товарищ Сомов?
— Да вот, Яков Михайлович, поймали господина капитана среди ночи без документов. Приказ имею сдать в пятьдесят шестую. Там узнают, что за птица.
— Там узнают, — согласился человек в кожанке и сбежал по ступеням.
— Это кто с вами разговаривал? — спросил Михаил Гордеевич у Сомова. — Начальник ваш?
— Начальни-ик! — возмутился красногвардеец. — Темнота! Товарищ Свердлов это, Яков Михайлович. Только царя да Керенского знаете. Давай, давай шагай! Некогда мне агитировать вашего брата.
В тесной приемной пятьдесят шестой комнаты Смольного у стен стояли скамьи. На них сидели задержанные самого разного вида. Пожилой мужчина в шубе, молодой офицер — он почему-то всячески старался не встречаться глазами с Трегубовым, — старик в полковничьей шинели, девица в шляпке и высоких зашнурованных ботинках. Михаила Гордеевича посадили напротив двери в кабинет. Она поминутно открывалась, и Трегубов, сидя возле Сомова, всякий раз видел освещенную электричеством, наполненную табачным туманом комнату и смутно угадываемых там людей.