Опять входит прислуга. Хайме отдает ей вонючий ночной сосуд. Босой, ходит он по комнате. Отважился даже задернуть шторы. Слова Писания гремят в его голодном мозгу: Они оскорбляют Тебя, Господи, оскорбляют, когда предают мужчину или когда бросают женщину; оскорбляют, когда продают или, унижают другого человека, дабы самим не быть проданными или униженными; оскорбляют, потому что Ты обещал, что жертва Твоя будет не напрасна; они оскорбляют Тебя, Господи. Тихие послеполуденные часы. Весь город предается отдыху. Хайме закрывает глаза, но пустой, съежившийся желудок не дает уснуть. Когда становится темно, он отдергивает шторы и тщетно взывает к небесам. Навязчивая бредовая идея - на далекой черте горизонта он все ищет человека, который должен ему ответить. Для чего род сей требует знамения? Истинно' говорю вам; не дастся роду сему знамение. Нет, Господи, дай мне знамение, чтобы я знал, что не одинок. Иов подождал и узрел Господа.

Помочившись, Хайме опять бросается на постель.

Когда он проснулся, то заметил, что у него впервые появилась борода - это уже не те отдельные длинные волоски, которые он отрезал ножницами. Особенно под нижней губою. Он встает и смотрится в зеркало. Как часто он смотрел на себя в зеркало с тех пор, как ему исполнилось тринадцать! Как завораживает его это лицо другого человека! Что там, за этими печальными глазами? Почему так трепещет тонкая шея? Почему он чувствует себя таким одиноким?

- Ну что, урок пошел на пользу? - спрашивает дядя Балькарсель, злобно наблюдая за мальчиком, углубившимся в созерцание своего лица. Хайме вздрогнул, рука его хватает ножницы и, судорожно дернувшись, поднимает их. Дядя смотрит невозмутимо.

- Не сомневаюсь, что ты хотел бы меня убить. С каждым днем все больше раскрывается твоя порочная натура.

Хайме выпускает ножницы.

Стройная нервная фигурка, и рядом другая - угловатая, самодовольная. Молча смотрят они друг на друга. Из окна пахнет утром, свет потоком заливает комнату, в центре оконной рамы - солнце. На площадях покачиваются лавры. На улицах поливают из бочек торцовые мостовые. Звуки пилы в мастерской краснодеревщика, колокольчик осла, развозящего молоко, крик точильщика, шаги идущих к обедне в храм св. Роха - вот ближайшие шумы. За своей спиной Хайме слышит жизнь- мира.

Засунув большие пальцы в карманы жилета, Балькарсель похлопывает себя по животу.

- Так скажешь ты мне наконец, куда ты ходил в субботу вечером?

- Да вы и так знаете, ведь сеньорита Паскуалина, эта сова, приходила сюда?

- Ты же, разумеется, не гулял всю ночь по улицам со своим лохматым дружком?

- Нет. В ту ночь я занимался выяснением, кто вы и кто мой отец… Господи, мой папа… как он мог?

В холодных глазах Балькарселя едва заметное недоумение, взятая им личина велит ему оставаться бесстрастным, что бы там ни болтал этот мальчишка.

- Я никогда не любил говорить о неприятных вещах, Хайме. Борьба за существование слишком трудна, чтобы я еще и дома поднимал неприятные темы. Но раз уж ты, я вижу, так разволновался, решительно лучше, пожалуй, объясниться начистоту. Я уверен, то, что я должен тебе сказать, гораздо более серьезно, чем то, что можешь сказать ты.

Хайме хочется говорить громко, но голос отказывает, и он. шепчет:

- Вы предали Эсекиеля Суно… вы позволили, чтобы мою мать выгнали на улицу… вы только рассуждаете о высокой морали - все это пустая болтовня! Вы и все в этом доме только без конца рассуждаете о религии, а делаете все наоборот…

- Я воспользовался этими днями, чтобы побеседовать с падре Лансагортой, во-первых, а затем с падре Обрегоном. Решительно, не тебе говорить о морали и религии. Ты удивлен? Погоди, вот вырастешь, тогда поблагодаришь за то, что кто-то опекал тебя. Присядь, ты весь - прямо клубок нервов. Да, тебе с детства нравилось корчить из себя блаженного.

Когда он сел на кровать, солнце светило ему в затылок. Как быстро оно восходит! Балькарсель расхаживал перед Хайме, играя цепочкой часов; тихо скрипели лакированные туфли.

- Причина твоего поведения мне совершенно ясна. Ты - развращенный мальчик и, побоявшись сознаться в своих грехах, перестал ходить к падре Лансагорте.

Балькарсель остановился, самодовольно взглянул на племянника и, заложив руки за спину, приблизил к нему лицо.

- Падре Обрегон мне сказал, что у него ты ни разу не исповедался…

- Почему вас интересуют только грехи? - возвысил голос Хайме.- Почему вас не интересуют достоинства людей? - сказал он, отодвигаясь от Балькарселя в угол кровати.

- Грехи! Достоинства! Циник! Ты осквернил тело Христово, ты ходил к причастию, не исповедавшись. Ты - трусливый щенок и святотатец. Да-с, святотатец!

- А предать человека - это как называется, дядя?

- Нам больше не о чем разговаривать…

- И выгнать мою мать на улицу, чтобы она ходила с девками и…

- Замолчи, болван! Терпенью моему пришел конец! Напрасно было все воспитание - волк только в лес смотрит. Беглые, бродяги, продажные девки - вот кто тебе дорог. Так.

- Любишь не по выбору. Да, их я люблю, а вас ненавижу. Раскрасневшейся ладонью Балькарсель хлестал Хайме по

щекам, мальчик отбивался ногами. Наконец он лягнул Балькарселя в живот, и дядя согнулся от боли.

Целое утро, не поднимаясь с постели, Хайме снова и снова вспоминает этот момент: согнувшийся от пинка дядя, Хайме, дрожа, просит прощения, обнимает этого теперь жалкого человека. Вспоминает, как Балькарсель выходил из его спальни: расстроенный, безмолвный, грозя ему рукою.

Потом эта сцена уплывает куда-то вдаль. Тело Хайме расслабляется. Он чувствует себя спокойным. Звучат колокола, призывающие к вечерне. С улицы поднимается влажный запах, там уже сгустился ночной мрак, уснули собаки, стали холодными камни. В ночном покое образы матери и горняка опять приближаются. Опять слышатся слова одиноких и униженных. Гнев Хайме стихает. Спор с дядей предстает в его памяти в гротескных чертах пантомимы. Внезапно мысли его озаряет луч света. Он не должен требовать чего-то от других. Не должен осуждать дядю. Он, Хайме, должен сам что-то сделать - нужное для Эсекиеля, для Аделины. Сделать что-то от имени всех них: Асунсьон, Родольфо, Балькарселя.

Он уснул глубоким сном с уверенностью, что грядущий день впишет на небесах некое повеление. Уснул, обнимая подушку. И разбудил его тот же голос, который терзал его сон: «Ибо я пришел призвать не праведников…»

7

«…но грешников».

Твердая ровная мостовая закончилась, и ноги, вдруг ощутив рыхлую горячую землю, сами останавливаются. Впереди поле. Желтая дорога змеится между прямоугольниками белесой пшеницы и высоких копьев маиса. Глубокая узкая лощина поднимается вверх, к самому горизонту, и там, круто обрываясь, уступами спускается к речке.

Хайме идет под гору, увязая по щиколотки в черном грунте. Дойдя до заводи, останавливается - на том берегу речки колышется волнами под утренним ветром соломенно-желтая равнина вплоть до линии гор, окутанных предрассветным туманом. Позади звонят к заутрене колокола св. Диего и св. Роха, храма Иезуитов и Базилики. Город, похожий на пасхальную игрушку, все отдаляется. Хайме идет в сторону от дороги, на ходу разувается и поднимает глаза к солнцу, вдруг засиявшему среди клубящейся дымки. Над долиной возвышается холм. Приставив ладонь к глазам, мальчик различает ближайший уступ среди темных, поросших репейником оврагов. Вокруг - пестрая, полная жизни земля, над которой черными молниями проносятся ауры [54] и щебечут птенцы дроздов.

За холмом идти становится труднее: колючие растения царапают ноги, сорочка липнет к потной спине, ветер режет лицо, острые камни впиваются в подошвы. По откосу оврага катятся клубки серых колючих стеблей. Водяные шупальца каналов, расходящиеся от плотин, сюда не дотянулись. Это пустошь, на которой под дребезжанье колокольчиков пасется несколько коз. Бесплодное нагорье, которое, как обычно в Мексике, окружает островки зелени. Плодородная земля осталась позади - в открывающемся глазу пейзаже опять господствуют камень, песок да черные птицы. Округлый холм заслонил дома Гуанахуато. Отвоеванные пядь за пядью зоны селений, производства, человеческой деятельности до сих пор представляют в Мексике некие исключения среди котловин и отвесных утесов, земли упрямой, с несгибаемым хребтом, среди пустынь и крепко сжатого кулака гор. Таков исконный наш пейзаж - дикие, порою бескрайние просторы, отказывающиеся принять человека. Природа, живущая сама по себе. Царство, противящееся разделу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: