- Никто не должен об этом знать,- сказал Балькарсель.- И так о нашем племяннике говорят достаточно, не хватает еще, чтобы его сочли сумасшедшим.
- Сумасшедшим? Но ведь его избили…
- Ничего подобного. Он пошел и изранил себя собственными руками. Это сразу видно.
- Хорхе, не думаешь ли ты, что мы хотя бы должны узнать причину? Я хочу сказать, что мальчик действительно из-за чего-то страдает… Не думаешь ли ты, что мы должны постараться понять его и помочь?
- Нечего тут понимать. Надо построже следить за ним и раз навсегда отчитать как следует. Ты знаешь, что он водил нас за нос? Знаешь, что он только притворялся, будто ходит на исповедь? Спроси у падре Обрегона. Уже целый год, как он и близко не подходил к исповедальне.
- Но ведь мы с ним причащаемся вместе каждую пятницу! Балькарсель только похлопал себя по животу и сжал губы.
Его взгляд, иронический и вместе с тем оскорбленный, выжидал, пока этот факт надлежаще войдет в сознание Асунсьон. Женщина выпустила портьеру и, пошатываясь, прошла на середину комнаты.
- В него вселился дьявол, - пробормотала она.
- Я запрещаю тебе делать из этого трагедию.- На желчном лице дяди отразилось удовольствие, которое доставляла ему нынешняя ситуация. - Ни ты, ни Родольфо не должны видеть мальчика, пока он не поправится и пока я сам не сведу «го к падре Обрегону. Потом я с ним побеседую с полной откровенностью. Решительно, этого полоумного нам надо спасать не добрыми чувствами, а энергичным воздействием, надо заставить его понять, что он обязан исполнить свое предназначение. Пойми меня правильно, Асунсьон, сбережения, которые я де-, л ал с таким трудом, позволят мне на будущий год уйти в отставку. Когда я приобрету участок напротив шлюза Олья, у нас будет состояние более чем в миллион песо и десять тысяч песо ежемесячной ренты. Брат твой, когда умрет, оставит нам этот дом, а магазин можно обновить и сделать более доходным. Короче говоря, в один прекрасный день Хайме сможет зажить богато, если сумеет воспользоваться теми возможностями, которые мы предоставим ему как единственному наследнику в семье. Мы, Асунсьон, принадлежим к высшему слою Гуанахуато. Мы не можем рисковать тем, что наш род пресечется и состояние наше будет промотано из-за бредовых идей этого юнца… А он… он, пожалуй, вполне способен раздать все нищим.
Асунсьон плохо слышала слова мужа. До нее дошло лишь то, что он как будто упрекает ее в бесплодии, и от обиды глаза ее вдруг помутились (будто сетчатку залила кровь из ран Хайме), она зашаталась и с безмолвной мольбой обернулась к Балькарселю, ища опоры. Муж продолжал говорить, излагая аргументы, которые ему нужны были для успокоения совести.
Женщина, ничего не видя перед собой, покачнулась и упала в его объятия. Для нее время уже текло по-иному: слова мужа слышались откуда-то издалека, будто из вязкой, свинцово тяжелой трясины, маленькими пузырьками лопались они среди клокотавшего у нее в груди возмущения. Она судорожно обняла мужа, а он все продолжал говорить…
- …и дон Чема Наранхо правильно сказал, кому же еще, если не Хайме, быть наследником моих капиталов? Помнишь время, когда мы вернулись из Лондона? Тогда жизнь нам отнюдь не улыбалась. Нам пришлось восстанавливать благосостояние семьи с самых основ. Теперь благодаря нашим трудам перед Хайме открыты все возможности. Вот, например, Эусебио Мартинес хотел бы видеть его во главе молодежного фронта. Решительно, мальчик может далеко пойти, если мы вовремя выбьем у него из головы этот вздор.
…она обняла его, как хотела бы обнять Хайме, от ее прикосновения Балькарсель, должно быть, вскрикнул, оттолкнул ее. Асунсьон упала навзничь на постель и начала бормотать молитвы, чувствуя, что огромный черный треугольник закрывает ей рот и влажный багровый язык, являвшийся ей в бреду, тянется к отверстым губам лица с размытыми чертами. Настало ее, особое, время, а встревоженные руки мужа были слишком далеко, увязли в топком болоте. Асунсьон выкрикивала: «Я, грешная»- и, впервые дав волю словам, говорила о том, о чем столько лет молчала, лежа на холодной постели в тщетном ожидании беременности, высчитывая на пальцах все более редкие сближения и с тоской прислушиваясь к стариковскому дыханию мужчины, который все эти годы спокойно лежал рядом с ней. Но владело ее воображением тело Хайме, терпкий запах свежих его ран. Потом кровь мальчика как бы растекалась по телу мужа, Асунсьон, не понимая, что говорит, лепетала все тише и тише слова признания, обращенного к Балькарселю, меж тем как душу ее терзали смутные видения истерии.
- Решительно, на нее подействовало состояние нашего племянника,- сказал Балькарсель врачу, когда бледная как полотно Асунсьон проснулась и высвободила руки из простынь.
- Успокоительное пошло на пользу,- сказал врач, выходя из комнаты.
Балькарсель придвинул плетеное кресло к изголовью кровати, Асунсьон не решалась открыть глаза. Муж, намереваясь сидеть у постели больной, смежил веки.
(- Обними меня.)
(- Почему должно было случиться все это, господи? Я - порядочный человек. Возможно, я мог стать человеком выдающимся. Я удовольствовался тем, что не покладая рук трудился, чтобы в этом доме ни в чем не было недостатка. Возможно, иногда я бывал слишком строг. Но это необходимо, чтобы в семье был порядок. Я был вынужден противодействовать слабоволию Асунсьон и шурина. В каждой семье необходимо чье-то руководство.)
(- Обними меня.)
(- Я трудился не для себя, а для мальчика. Конечно, какие-нибудь ничтожные бездельники могут осуждать меня за то, что я был строгим и требовал возврата ссуды в срок. Ненавижу расточительность, моя совесть спокойна. Сколько семей я спас от разорения! Легкие условия займа - верное разорение для должника. Но почему я об этом думаю? Все в порядке, все в порядке.)
(- Тебе ничего не стоит обнять меня. Завтра я успокоюсь.)
(- Решительно нечего тревожиться, все будет хорошо. В жизни все получают по заслугам. Почему же мне платят тем, что причиняют беспокойство и бунтуют? Если б я мог поговорить с тобой, Асунсьон, если б ты могла понять меня. Ты, возможно, думаешь, что я иногда бываю с тобой холоден. Но ведь это моя манера уважать тебя. Я не внесу разврата в наш дом. Да, я не совершенство, у меня есть естественные мужские слабости. Но тебя я уважаю: когда меня одолевает соблазн, я уезжаю подальше, я оставляю свои нечистые желания в Леоне, в Гуадалахаре или в Мехико. У себя дома я чист, и я люблю тебя целомудренной любовью. Ты поняла бы, если б я тебе это высказал? Я хотел быть порядочным человеком.)
(- Я ничего тебе не скажу. Пусть движение нежности родится в тебе самом, ну, пожалуйста.)
(- Когда Хайме вырастет, он разберется во всем. Как мог бы он воспитываться у матери, у этой женщины, которая своей жизнью показала, каковы ее природные наклонности? Проститутка, прикидывающаяся святой, этим она и должна была кончить. А тот, беглый? Ведь я, выдав его властям, только повиновался закону и своей совести. Поскорей бы прошел этот проклятый период отрочества. Мальчик не выходит из какого-то болезненного состояния. Потом он станет мужчиной и остепенится. Я надеюсь дожить до того дня, когда мои усилия будут вознаграждены, - если все эти огорчения не прикончат меня раньше.)
(- Я никогда не прошу этого. Завтра я буду снова такой, как всегда,- ничего не буду просить. Я только сегодня хочу, чтобы ты наклонился и обнял меня. Как давно ты уже не говорил мне о своей любви!)
Балькарсель наклонился к лежащей жене. Румянец на щеках сделал привлекательным ее лицо, обычно бледное и вялое. Она не открывала глаз.
- Тебе лучше? - спросил муж. Асунсьон утвердительно кивнула.
- Я решил повести Хайме к падре сегодня же. Это не может так продолжаться. Неважно, что он не вполне здоров. У мальчика поражено не тело, а душа, и лечить надо его душу.
Асунсьон согласилась. Балькарсель снова уселся прямо и чинно. В бархатных портьерах, в шкафах красного дерева, в инкрустированном пианино, в портретах предков, в огромной кровати с пологом было больше жизни, чем в этих двоих, деланно спокойных, замкнутых в себе людях. Когда сквозь занавеси забрезжил рассвет, Асунсьон сказала: