– Отстань, Николай, не помню я такого сала. До чего же ты мастак…

Не досказал и пошел мыть котелок.

– Знаешь, дружба, – подошел к Толе «моряк», – тебе бы дровишек порасстараться. Ребятки, знаешь, устали, услужи! Где? Ну, посмотри там.

Зарубин поморщился и махнул рукой куда-то в угол будана. Весело рассмеялся наблюдавший за ним партизан, самый пожилой из всех, но очень подвижный, легкий. Его все окликают: «Дед» или «Бобок».

– Ай да «моряк», он еще не знает, на каком свете дровишки те! – говорит дед Бобок. – Петя наш такой: лучше кашки не доложь – на работу не тревожь.

А Толе пояснил:

– По дорожке. Штабеля там.

– Под большой сосной, знаю, – радостно откликнулся Толя. Старик ему сразу понравился, хотя в нем нет ничего партизанского, обыкновенный деревенский дядька, даже нос «бульбочкой».

Вернувшись с двумя плахами, Толя увидел мать.

– Мы сынка вашего, Анна Михайловна, в наряд вне очереди, – весело сообщил, «моряк».

– Что ж, – улыбнулась мать, – пусть привыкает.

Интересно, к чему должен; Толя привыкать? Дрова таскать?

– Вот и Серега Коренной, был тогда. – Голос Носкова. Голос этот совсем не громкий, даже сиплый, но какой-то очень требовательный, настойчивый, и его обязательно услышишь. – Помнишь, Сергей? Кругом немцы, зажали, одним словом, кончаем воевать. А командир отряда сел на автомат: я уже не я… Кадровики наши, Сырокваш да Петровский, вывели…

Разванюша не выдержал, хохотнул.

Сергей Коренной поморщился, пробормотал недовольно:

– Какой ты, Носков, охотник болтать почем зря! – И тут же, распалившись, заговорил громко в сторону Разванюши. Даже приподнялся. – Что бы там ни было, а Колесов с сорок первого в партизанах. Кое-кому надо еще походить да походить, а уже потом хихикать. – В упор глядя на Разванюшу, с растяжкой закончил: – Не прикидывал два года, чья возьмет.

Впервые Толя глядел на партизана с опаской, как на чужого. А Разванюша – хоть бы что! Спрятался за улыбочку. Краснолицый Комлев, тяжелый, как намокший дуб, загудел:

– Один послал в полицию, другие будут до смерти попрекать. И до войны вот так: сегодня ты хороший, а завтра уже виноват, не успеваешь голову поворачивать – туда, сюда…

– Ага, во-от что! – Сергей Коренной даже побледнел. – Слышали мы эти разговорчики. – И закончил, обжигающим шепотом: – Если воевать, если принимать, так все, а не так: это – готов, то – не хочу. Видел я таких и в первые дни. А из кого же понаделали власовцев да бобиков?

Комлев тяжело поднялся, но тут же снова сел.

– Вот так – и сиди! – сказал Сергей Коренной и от волнения тоже сел. А Разванюша улыбается. Наступая на костер, пробрался в угол, взял гармошку. Стал искать что-то на ладах. Долго не мог найти.

Прижимая полы длинной кавалерийской шинели, прошел командир взвода Вашкевич. Его место на нарах выделяется: попона вместо одеяла, седло вместо подушки.

Поискал кого-то глазами, спросил:

– Лошадь поена? – Сердитая нотка дернулась в голосе командира. – По-моему, нет.

Отозвался Застенчиков:

– Меня на пост послали.

«Моряк» зачем-то взялся ворошить разгоревшиеся дрова – сноп искр радостно взлетел вверх. Искры жадно налипают на сажу, расползаются, На Зарубина шумнули:

– Петя, пожару наделаешь.

– А, постой!.. – поморщился Зарубин. – Ну, ладно, не пошел на дело: нога там, животик… Так и на реку не съездил. Стрельбы, может, испугался?

Суетливый дед Бобок сыпнул скороговоркой:

– Попал в хорошее место – воюй! – И засмеялся одними глазами, хитрыми, стариковскими. – Берка, сапожник наш, сына своего мне ругал, – стал пояснять Бобок. – Попал сын на бронепоезд, так нет, проштрафился, его в пехоту. И убили. Бедный Берка, как вспомнит, сразу: «Попал в хорошее место, так воюй, зараза!»

Толя вышел из будана. В лесу уже ночь. Деревья как-то сдвинулись, беспокойнее шумят вершины. Звезды расползаются по черному небу, зажигаясь одна от другой, как искры на саже. Мерцают огни в соседних буданах. Вернулся в свой. Тут уже укладываются спать. Оружие ставят к задней стенке или кладут возле себя.

Кто-то поинтересовался:

– Где Зарубин?

Старик Бобок хмыкнул:

– Будет тебе Петя сидеть, когда там полицая кончают.

– Ложись, – вполголоса говорит мать, не подозревая, наверное, как интересно сегодня для ее сына и это – ложиться спать. Первая ночь в партизанах!

Тепло, уютно под мягким ватным одеялом, которое предусмотрительная мама все же прихватила из дому. Тут, на морозе, оно точно короче сделалось, но ничего, греет. Только лучше бы укрыться трофейным или шинелью, а поверх – попоной, как командир взвода.

На ночь тут не раздеваются, только расслабляют ремни на себе. Толя тоже лишь пальто да сапоги снял. Ушанку пришлось оставить на голове: зеленая стенка пропускает морозный ветерок.

… Пришел Зарубин.

– Что, Петя? – спросил Бобок. – Ножичком? Сколько ты уже нанизал на него?

– Порядок, – ответил Зарубин и, не спрашивая, взял из чьих-то губ цигарку. Толя со сладким ужасом и с уважением смотрел на человека, который только что убил. Но лицо Зарубина все такое же: простовато-грубое и, пожалуй, добродушное. Только глаза – потемневшие, да синяя контуженая щека чуть дергается. И Пуговицына, говорят, – он…

Все меньше людей топчется в проходе, светлее стало. И разговор сделался общий.

– Вот Головчене лафа: бороду на живот – и тепло.

– Ты, Головченя, только не задумывайся. – Это Бобок весело скрипит стариковским голосом. – У одного деда спросили: «Когда спишь, куда ты бороду ложишь, под одеяло или поверх?» Задумался дед. Пока не думал, не мешала. А тут: и так и этак попробует – все не то. Хоть плачь. Обрезать пришлось.

На дворе – девичий голос. И мужской. Будто перебрасывают смычок с тонкой струны на басовую.

– Эй, Зарубин, Катю перехватил Царский. Слышишь? Давай наперерез.

– Сама отобьется, – радостно говорит Зарубин. – Во-о, слушай!

Заученно грубые, мужские слова. Но звучат они на первой струне – голос нежный, девичий.

– Во-о! Катюша скажет – на уши не натянешь.

Отбросив постилку, которой завешена дверь, вбежало беловолосое существо в грубом черном джемпере. Самое ненужное на этой особе – короткая юбочка поверх мужских штанов. Кажется, Толя уже видел эту Катю возле кухни.

– Можно?.. Ой, я уже вошла!

На какое-то время глаза девушки прикипели к яркому пламени, круглое лицо ее сделалось по-детски бездумным. Но тотчас изломилось в улыбке – смелой, грубоватой.

– Живы-здоровы?

– Ты не меня? – сиплый голос Носкова. – Кто со мною за малиною пойдет, покажу, где сама сладкая растет… Да, Катюша?

– Нашелся кавалер, правда, Катюша? – «Моряк» попытался усадить девушку рядом с собой. Но она, черт бы ее побрал, Толей заинтересовалась.

– Откуда такой мальчик?

Толя быстренько закрыл глаза. Спит. Чувствовал, что краснеет. Во сне краснеет – глупо.

– Красивый мальчик.

Она уже рядом. Слышно – оперлась руками на нары, дышит Толе в лицо.

– Спит, – весёлый голосок. – Ой, это ваш, Анна Михайловна!

Толя открыл глаза и совсем близко увидел бездумно-смелые, смеющиеся глаза.

– Не спит, – насмешливо сказала девушка и поднялась с нар.

Только она ушла, как влетело что-то большое и стремительное. Эту встретили шумно, но и ласково: «Марфа!», «Марфушка!» А она, огромная от мечущегося за спиной крыла тени, отвечала сразу всем, улыбалась сразу всем, смотрела сразу на всех.

– Здравствуйте, Анна Михайловна. Ну, как они без меня, слушаются? А-а, Молокович, любовь моя. Ну, как ручка? Хорошо, что мы не поспешили укоротить ее.

– Марфа Петровна это умеет, – сказал Молокович, молодой партизан с лицом, вытянутым как бы от постоянного удивления. – Навалится и держит.

Прозвучало это почти обиженно.

– И что за хлопцы пошли: чуть прижмешь – убегают! – Женщина громко смеется. Глаза на широком, очень даже просторном лице теснятся к переносице. Но бурная ласка, излучаемая этим лицом, глазами, делает женщину почти привлекательной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: