– Приехали, – говорит Головченя, устанавливает пулемет и сам пристраивается, как кормилица возле младенца. Остальные стоят. Не хочется ложиться на мокрую землю. И потом, когда стоишь, вроде не решено окончательно, быть здесь бою или не быть. Но ничего не поделаешь – приходится располагаться. По-разному люди опускаются на землю. Бобок сначала на колени станет, точно собирается помолиться. Помощник командира взвода Круглик обхватил самого себя руками, прижал винтовку и – бух на землю. Даже крякнул. «Моряк» – тот сначала пощупает землю и лишь потом, с отвращением, ложится. Кот-чистюля. Бакенщиков же раньше чиряки свои погладит, словно беспокоится – здесь ли? Садится и ложится с болезненной, виноватой улыбкой.
Лег под кустиком и Толя. На тех, кто еще топчется, смотрят недовольно. Когда все лежат, спокойнее: уже не толпа в кустах, готовая сорваться, а засада.
Над далеким, что за Березиной, лесом вырвалось из тумана солнце. Натруженно-красное, неожиданное, как глаз паровоза из-за поворота. Солнце не отдыхало. И там, где оно всходило час, два назад, его кто-то увидел – вот такое же воспаленное. И там – война. Самая большая – фронт, который движется, вот такой же всеми ожидаемый и радостно неожиданный.
А кто-то сейчас смотрит на запад и думает: «Там – немцы, оккупация, партизаны…» Партизаны для них такая же далекая легенда, как для Толи Большая земля или довоенное. А партизаны – вот они. И хмурящийся более обыкновенного Серега Коренной (язва, наверно, мучит), и Зарубин, отковыривающий пластырь грязи с ботинок, с уморительной безнадежностью смотрящий на брюки и китель, которые окончательно потеряли «моряцкий» вид, и Головченя, насмешливо косящийся на задремавшего под солнышком Савося (грязная мягкая щека – вроде подушечки), и «профессор», у которого глазницы, то ли от усталости, то ли от чего другого, провалились еще глубже, и неустающий, как мячик, Вася-подрывник, от золотой улыбки которого всегда веселее, – вот они – партизаны, и все такие, какие есть.
Да, обыкновенные. Когда-то (мысленно) Толя совершал подвиги, с улыбкой шел на смерть, чтобы заслужить одобрительный взгляд рисовавшегося его воображению партизана. Тогда у него не могла даже появиться мысль, обращенная к этому партизану: «Ну, а сам ты способен на такое?» Они – партизаны, и этим было сказано все.
А теперь?.. Толе порой кажется (когда у него плохое настроение), что он совсем недавно научился бояться за свою жизнь, трусить. Нет, не то. Боялся и раньше. Но в боязни он стал видеть опекуна, который удержит, поможет обойти, перехитрить то слепое, злое, что ждет-поджидает всякий миг – нелепую (потому что ее могло и не быть в этот день, в эту минуту) случайность, смерть. Не раз ловил себя на том, что еще и не страшно, но он сознательно настораживает себя: «Это раз бывает. Назад потом не повернешь…»
Толя почти убежден, что и другие не столько боятся, сколько понуждают себя бояться. Настоящие трусы, надо думать, такая же редкость, как и отчаянные храбрецы. Разве что один Застенчиков – у него трусость, как морская болезнь. А вот которые нарочно боятся, таких – куда больше. Не так уж испугался «моряк», когда шли забирать трупы убитых мадьярами разведчиков: нечего еще было пугаться. Шли через поле: голо кругом, лишь впереди, в полукилометре от дороги, зеленело кладбище. Шли, и, конечно, каждый прикинул: «Удобно для засады». Когда кладбище было совсем близко («самый раз открыть огонь, если бы мы лежали там, а немцы шли вот так…»), Зарубину вдруг чего-то захотелось, и он остановился, отстал от отделения шагов на двадцать. И все это сразу заметили, и он знал, что заметят, знал, как подумают, но, наверно, сознательно выпустил своего труса, а тот ему нашептывал: «Пустяки, через десять минут забудется, если никого нет на кладбище, зато если лежат, ждут…»
Трудно не включиться в эту игру, когда каждый день идешь и идешь навстречу ей, слепой и жадной смерти. И чем больше ходишь, тем больше думаешь об этом, хотя надо бы становиться все смелее. Но, видно, не в смелости дело, а в том, что человеку кажется, что сегодня у него шансов не встретиться со смертью меньше, чем было вчера и позавчера. А если человек уже два года в партизанах, как Коренной Сергей, – как беспокойно у такого должно быть на душе.
Вот и Толя, он вроде смелее был, когда начинал выползать из лагеря. Даже без винтовки. После лесного пожара, когда искали оружие, Толя и Митя «Пашин» вышли к насыпи разрушенной железной дороги. Это было за две недели до того, как убили сына Паши. Стоя на насыпи, Митя выстрелил в «чашку» на телеграфном столбе. У Толи была обойма собственных патронов, попросил винтовку. Митя будто не услышал. Такой уж был. Вдали на насыпи показались какие-то люди. Тоже остановились в нерешительности.
– Дай винтовку – схожу посмотрю, – злорадно предложил Толя. И пошел бы, уверяя себя, что это не полицаи.
И теперь пошел бы, если бы сказали: иди, надо. Но если бы не сказали, состорожничал бы, как Митя тогда. Если говорить правду, Толю не очень-то посылают вперед. Командир взвода явно опекает его. Несколько раз отзывал из дозора, заменял, когда большей становилась опасность.
Не ради Толи, конечно, ради его матери делает это Пилатов. Неловко перед тем же Пилатовым, да еще и другие станут смотреть на тебя как на тайного «придурка». Правда, если очень уж неловко станет, можно и так подумать: «А вы, разве вы такие, какими я вас представлял?..» И вроде тебя обидели, и вроде ты вправе…
День встает из-за Березины. Странно, что солнце отрывается не от черты горизонта, а намного выше, оно будто из тумана рождается. Все больше наливается яркостью. Интересно посмотреть на реку – Толя приподнялся. Ожидал увидеть отраженный в воде красный круг солнца. Но увидел огненный столб. Солнце висит над этим опущенным в глубину столбом. Как громадная точка перевернутого пылающего восклицательного знака!
– Ложитесь там, – недовольно сказал Пилатов.
– Волнуется парень, – говорит Светозаров.
– Да что они вяжутся!
– А знаешь, комвзвод, – скороговоркой сыплет Бобок. Он один не лежит, а сидит по-турецки. – Надо бы телеграфные столбы поспиливать, что им зря стоять…
– Там деревня, – сразу оживился Застенчиков, – сходить пилы, топоры взять.
– И порубать, – понял его Головченя.
– Всем принесем, – отозвался Застенчиков.
Пилатов соглашается:
– Так, вы вдвоем… Еще кто?
И смотрит на Толю. Как бы случайно.
– Ладно, и ты.
Вроде и на дело посылает, но и Пилатов и Толя знают – подальше от засады.
Деревенька, куда спустились, пробившись сквозь густой кустарник, очень какая-то старая, замшелая. Тут уже есть партизаны из других отрядов. Застенчиков, который очень оживился, как только попал в деревню, куда-то убежал. Толя ходит с Бобком. Входя в хату, старик начинает издалека: Березина, рыбка («На реке и не рыбаки?»), немцы («Пароходы? Смотри ты!»). Потом:
– Пила у тебя, отец, далеко? И топор?
«Отец» (он лет на двадцать моложе Бобка, хотя и зарос по глаза) начинает прикидывать:
– Пила? Зачем вам, хлопчики? Вы же не принесете, хлопчики. Может, я сам сделаю, что надо?
– Ш-ш-ш, – будто струей воды обдает его молчавшая до этого жена.
Дядька идет в сени, вытаскивает пилу. Не очень веря, спрашивает на всякий случай:
– Принесете, хлопчики?
Выйдешь на улицу, и сразу промелькнет перед глазами грязно-серое крыло плаща Застенчикова: просто летает из двора во двор. И кажется, что все время облизывается. Проносясь мимо, сует Толе, Бобку лишний преснак, горшочек со сметаной.
– Попал в хорошее место, – говорит Бобок. Вид у него, да и у Толи – для кино. Перепоясан пилой, за спиной два топора, винтовка сползает с плеча, а руки заняты – хлеб, преснаки, горшок со сметаной…
Пробирались через сосняк к своим. Застенчиков заметил первый:
– Смотри!
Над рекой плывут низкие дождевые тучи. Но не в них тревога, гроза, радость, а в тоненькой полоске дыма, поднимающейся к тучам. Пароход!
Бобок вдруг заспешил: