– Идут они. Железня подает команду: «Стой!», а кто-то добавляет: «Курок набок!» Ну, знаете, человек не лошадь, на ходу не умеет. А Катя не растерялась…

Лина вскочила и – вся пунцовая – за дверь.

– Ты же образованный, говоришь, в газете работал, – упрекает Светозарова Молокович.

Но многим нравится то, как умеет Светозаров заставить Лину покраснеть. Вернее, нравится им сама Лина, когда вот так краснеет. На словах завидуют первой роте, а сами рады, что «ихняя» не такая, как Катя.

Живет Лина отдельно, у старушки какой-то, иногда в гости приходит, ее усаживают за стол, и все хорошо, пока не захочется какому-нибудь нахалу еще раз увидеть, как Лина краснеет.

– Быстро что-то волов сожрали, – отметил Круглик.

– Еще бы, – подхватывает Светозаров. – Выбежал я за сарай в тот день, когда волов зарезали, а там вся рота во главе с Царским. С голодухи…

– Вонючие у тебя шуточки, – не выдержал Коренной.

И вот однажды явился Светозаров и как бы между прочим сообщил:

– А наша-то, стеснительная… Похаживает туда Царский. Третий вечер замечаю.

– Смотри какой… замечательный, – сказал Коренной.

И другие вначале вроде на Светозарова озлились, но скоро, и даже как-то очень охотно, поверили ему. Даже Молокович:

– И правда, идет комроты вчера ночью, веселый такой…

Но, главное, в Лине замечается перемена: бледная, всегда невыспавшаяся, выражение лица то умоляющее, то недоброе, даже злое. Раньше ее не посылали в караул, теперь потребовали от Круглика: нечего разводить тут боевых подруг, пусть как все!

– А то как у лявоновцев, – говорит Головченя, – специальный приказ написали: «В свободное от боев время боевая подруга командиров выполняет задачу жены». За-да-ачу!

Лина ходит по деревне, не поднимая глаз, не то испуганная, не то сердитая, а ее провожают взглядами, ревнивыми, мужними, и все черт знает какими гадами стали. Смотрят, будто что-то должна им Лина, будто обманула всех сразу. И Толя старается так же смотреть, точит его обида, тоска какая-то. Но за этим есть и другое: странный новый интерес к Лине и даже боязливое уважение к ней. Вот взяла и стала взрослой.

И вдруг снова пришла Лина в караульное помещение. В руках белый женский узелок. Села на лавку, глаза, как у подстреленной птицы.

– Я ухожу в лагерь. Мне Волжак разрешил…

И заплакала. Винтовка с плеча об пол, а она не поднимает, плачет, да так горько.

Старик Митин подошел к ней.

– Что ты, девочка? Обидел кто?

– Обидишь их, – непримиримо отозвался добряк Молокович.

А Лина – Митину, одному ему:

– Ходят все, сапоги боюсь снять. Все время одетая сплю. Ноги погорели.

– Ну-ка.

Митин взялся за ее сапог. Лина двумя руками схватилась за свое колено.

– Меня тоже боишься? – довольный, смеется старик. – Надо было к нам сюда перейти, если так.

– Боялась, что подумаете… А потом вижу – уже думаете…

Лина послушно подставила ногу.

Митин стащил один сапог, другой, развернул портянки, снял вязаные носки.

А Лина сидит и, как замерзший ребенок, плачет. Посмотрела на свои босые ноги и сразу их под себя, на лавку.

Ничего не произошло. Но, кажется, произошло.

Лина осталась ночевать в караульном. На пост вместо нее напросился Молокович. И смех снова, и разговоры, будто после разлуки хорошие друзья встретились.

Утром в караульное заглянул Царский. Повел очами.

– Как дела, орлы?

Волжак смотрит на него, как обычно на Липеня, – с ожиданием: «Ну-ну, покажись!» Вдруг подбежал к Царскому Тарадзе:

– Нехорошо, плохо, товарищ командир!..

– Волжак, убери ты его от меня, – взмолился Царский, а потом сам же: – Го-го-го! Ну, так вот, я по делу. Пойдете в Большие Пески, здесь хватит и второго взвода. Ты можешь остаться в Костричнике…

Последнее – Лине, и как бы между прочим. Лина умоляюще глядит на хлопцев.

– Э, нет, – говорит Волжак, – если кто как захочет, скоро взвода не станет. Раз боец, значит – как все.

В Больших Песках разместились по два, по три в хате.

– А ничего, оказывается, посуду только отдельную нам. Не ихнего, не староверского, мы бога.

– Хозяйка блины печет, во!

Зато у Молоковича неладно получилось. Попал он в дом, куда забегал Толя просить коня, когда нес в лагерь пакет. Рассказывает Молокович, а руки дрожат:

– Вышла из-за ширмы хозяйка, а оттуда голос: «А ты хлеба того насеял, что просишься за стол?» Не знаю, что со мной сделалось. Рванул ширму, да к нему. Валяется в теплой постели, бороду красную отгодовал. Ка-ак заорет: «Митрохва-ан!» С печи кто-то слазит. «А, – говорю, – и Митрохван здесь!» Да за шомпол. Митрохван тот – назад на печь…

– Иди ко мне. Я один в хате, – сказал Толя, – хозяйка больная, с ногой что-то.

– Можно, и я с вами? – попросилась Лина. И покраснела.

– Ишь, выбрала, – посмеивается Митин, – самых ухажеров.

– У них же хозяйка больная, – оправдывается Лина.

Лина подоила корову, накормила всех – и стонущую хозяйку тоже. Толя ушел на пост, а через час Лина пришла подменить его напарника.

Вначале смотрели на дорогу, потом Толя взялся рассматривать старую, падающую над канавой вербу.

– Во как перекрутило дерево. Как ржавый гвоздь. Правда?

Лина охотно согласилась, кивнула головой.

Целый час еще стоять. О чем-то надо говорить. Если молчать, она решит, что Толя сейчас думает о том, что было в Костричнике, о всей этой истории с Царским. Ей сделается неловко, а тогда Толя и вовсе пропал. Главное, и не скажешь ей, что о том ты не думаешь. Скажи – значит, все-таки думаешь.

– Вот смотри: ольха – самое слабое дерево, а еще зеленое, дуб – самое сильное – желтеет уже…

Лина наморщила белый лоб, добросовестно стараясь понять, что хотел этим сказать Толя. Но тут же лицо ее разгладилось в улыбке: поняла, наверное, что не смысл важен тут, а старание развлечь ее умным разговором.

Что бы еще сказать?

– Летом сразу весь лес видишь, а когда листья пожелтеют – каждое дерево в отдельности. Осина – красная, береза – во-он какая желтая, а дуб…

Почему она улыбается?

– И люди так, – неуверенно продолжает Толя, запутываясь в собственной мысли, как пугливая коза в привязи, – ходят, ходят хлопцы, а убьют, и, кажется, только тогда поймешь, заметишь, кто такой…

– Смешной ты, – сказала Лина.

Та-ак, доумничался!

– Ты не обижайся, – попросила Лина, – ваша мама, когда вас нет, все про тебя да Алексея говорит. А я ей про свою маму. Помнишь, когда маленький ты был, все легли спать, а ты на печь залез и сидишь в темноте. Отец ваш говорит: «Почему не идешь спать?» А ты: «Але-еша бо-ольше сидел!..» Мама ваша рассказывает, а потом сама засмеется: «Невестке свекровь обычно сына вот так передает, со всеми его детскими историями…»

Ну, кажется, доразговаривались. Лина испуганно замолчала, Толя отвернулся, смотрит на зелено-желтый лес.

Первые две ночи Лина спала за перегородкой. Потом пожаловалась:

– Ой, от бабкиной ноги такой запах.

Толя принес еще охапку соломы, бросил в угол, там, где висят иконы. Пока Лина цедила молоко, он незаметно, ногой, отделил «ее» солому от «своей».

После ужина ушел патрулировать вокруг деревни. Вернулся и увидел: Молоковича нет, Лина уже спит, но не под иконами, а на их, Толи и Молоковича, «постели». Нет, не спит.

– Картошка на припечке, – зашептала Лина, приподнявшись, глаза большие, заботливые.

Толе не хочется несоленой картошки, но, чтобы собраться с мыслями, ставит теплый чугунок на стол. Жует и не может проглотить. Решает и не может решить. Если он ляжет в углу, где будет Молокович спать? Рядом с Линой?..

А она натянула свое пальтишко до подбородка, дышит в теплый воротник, ноги поджаты.

Толя обошел Лину, бросил пальто в углу, под иконами. Скосил глаза и сразу встретил ее взгляд: смотрит просто, обыкновенно.

– Ты, может, здесь, а то – где Молокович ляжет? Ушла бы на свою солому, и все было бы нормально.

Самое простое почему-то не приходит ей в голову. А Толя не может сказать, потому что тогда будет выглядеть, будто он что-то думает. Толя берет с пола пальто и небрежно бросает его рядом с девушкой. Лина, приподнимаясь, тащит из-под себя солому, выравнивает «постель».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: