Толя перешел к другой яме, расковырял мусор, сделал лунку поглубже, потом вернулся к ведру, высыпал из него песок и торопливо сунул в ведро тяжелый влажный мешочек, сверху присыпал песком. Он чувствовал, что делает много лишних и подозрительных движений и переходов с места на место. Но он как-то отупел, думал лишь о том, чтобы поскорее все окончить. И опять пошел к приготовленной ямке, опрокинул ведро, привалил гранаты песком и мусором. Все это он проделывал, удивительно ясно сознавая, что спрятал плохо и слишком неосторожно, но думал об этом с непонятным безразличием.

– Где ты пропадал столько времени? – встретила его мать. – Еле ноги переставляют, слоняются, как мертвые. Когда я вас научу!

Ну, пошло! Мама теперь так только и разговаривает, сердится. Постоянное раздраженно резче обычного ломит ее брови. На высоком неспокойном лбу морщины, раньше их Толя не замечал.

Толя смолчал, чувствуя свою вину за то, что так глупо возился со своей опасной находкой, и за то, что он не скажет о ней маме. Скажешь – совсем разнервничается, а Толя будет в ответе за все: и что война, и что немцы, и что гранаты ему под лопату попадаются.

– Мусора навалили там, – оправдывался он.

– Все у вас так.

– Ай, мама!

– Что ты айкаешь? С ума скоро сойдешь, а они еще тут…

«Они» – это обо всех, но прежде всего о Павле. Мамино постоянное раздражение все чаще наталкивается на встречную обиду и раздражение Павла и бабушки. Даже Маня дуется. Чем чаще и злее она ругает мужа, тем реже заговаривает со своей старшей сестрой.

Толя все это замечает, и, хотя он не любит видеть маму такой, какая она сейчас, он на ее стороне. Он всегда на ее стороне.

Когда Толя сообщил о находке Павлу, у того глаза загорелись.

– Запалов не видел? Желтые такие карандашики.

– Нет, не видно там.

Оказывается, не такая это ценность, если без запалов. Толя не выдержал, сказал и про две винтовки, и про цинки с патронами.

– У нас все есть.

– У кого это?

– Ну, у нас с Минькой.

Павел вдруг погас, точно вспомнил о чем-то.

– Не лезьте вы в дела эти.

Что это он, от мамы научился?

– А где у вас? Забрать надо, а то попадетесь еще.

– Я скажу Миньке.

– Нет, нельзя. Не говори.

Толя колебался. Но товарищеская солидарность и общая тайна мало значили там, где кончалась игра и начиналось настоящее. А тут было уже настоящее.

С немцами по-немецки

Жизнь в Лесной Селибе шла своим чередом. В домах, которые поближе к шоссе, разместились на постой офицеры. Павлу с Маней пришлось перебраться в комнату к старикам. В зале засел немец в черной форме. Его сразу так и прозвали: «черный». На кухне сделалось тесно от необычайно подвижного переводчика-познанца. Он день-деньской варил и кипятил что-то черному немцу и его овчарке. С поваром-переводчиком бабушка скоро поладила. Дедушка над ней посмеивался:

– Шляхта моя застенковая хоть наговорится с паном. А то век с мужиком промаялась.

– И правда, что мужик, – отмахивалась бабушка, – эт!

– Как ты промахнулась так, мати, что за мужиком свековала?

– Бо молодая, дурная была.

У бабушки уже было двенадцать детей, когда, овдовев, она выходила за «мужика», но это в расчет не берется.

– Поучись у этого, как панам готовить, и нам слаще чего сделаешь, – советует дедушка.

А любопытного много. Пока «черный» сидит, запершись с собакой (хоть бы урчали там, а то – ни звука), денщик-познанец разливает очередную порцию еды хозяевам, а чтобы не слишком обжигало им нутро, он воровато помешивает пальцем в тарелках.

– Цо пан роби? – поражается бабушка.

Ловкий повар, бойко смахнув с пальца горячую жижу, скороговоркой поясняет:

– Э, вшистко едно![7]

«Черный» и его овчарка едят очень часто, но все одну и ту же горохово-бобовую тюрю. На второе им носят чай. Ни «яйко», ни «млеко», кажется, не интересуют хозяев повара-познанца.

Ровно в полдень черный немец и овчарка выходят «на шпацир». «Черный» идет впереди, подтягивая левую ногу, за ним – овчарка, сзади марширует познанец. Хотя у «черного» нет никаких знаков отличия, встречные немцы, завидев его, деревянно стучат каблуками. Но, миновав опасность, некоторые переглядываются с денщиком, и тогда познанец тоже начинает подтягивать ногу и ковылять.

Однажды «черный» заметил это. Он подозвал познанца и начал, как парикмахер, спокойно обрабатывать его физиономию оплеухами. Овчарка по долгу собачьей службы беззвучно оголяла клыки, но в глазах у нее чисто собачье удивление: перед нею было существо, которое не огрызается и не убегает, когда его бьют.

Дома «черный» все время сидит «у себя» и, кажется, никого не замечает. И его старались не замечать. Но пока он не уехал в Большие Дороги, где, по слухам, возглавил СД, у всех в доме было такое чувство, как если бы в соседней комнате поселился хищный зверь. Его не слышно, но, может быть, в эту минуту он уже стоит у двери, сейчас толкнет ее мордой и войдет…

Наведывались и другие немцы. Но их умело выпроваживал познанец, пугая своим шефом. Непонятен этот носатый, с напомаженным пробором человек. Хочется почему-то верить, что за маской франта и шута кроется что-то. Павел и тут верен себе: пытается распропагандировать его, заговаривает о фронте, Москве. Познанец делает шутовские глаза и машет пальцем перед носом у Павла.

Интересный разговор с одним немцем произошел у Нины. Ома мыла кухню, когда кто-то сильно рванул дверь.

– Матка, мильх!

Из столовой Толе все было видно.

«Матка» Нинка, раскидав косички, с тряпкой в руке стоит перед большим немцем, замурованным в смолисто-черную накидку. У немца офицерская фуражка с высокой тульей. Вздернув топкие плечики к ушам, как она это умеет делать, Нинка очень серьезно говорит:

– Не форштейн.

Офицер вытащил из кармана перчатку и «доит» ее за пальцы.

– Ферштейн?

– Форштейн, – радостно взмахивает косичками Нина.

– Гиб мильх.

– Не форштейн.

Тогда офицер снял фуражку, сделал у лба «рога» и промычал очень даже похоже. Спросил:

– Ферштейн?

– Форштейн.

– Гиб мильх.

Нина даже лопатки свела от непонимания, а рукой, в которой мокрая тряпка, для вящей выразительности взмахнула перед лицом гостя:

– Нихт форштейн.

«Нихт» у нее получилось даже здорово, не хуже мычания немца. Лакированный козырек офицерской фуражки звонко опустился на несообразительную Нинкину голову.

В дом быстро вошла мама.

– Что тут? Чего он хочет?

– Мо-ло-ка, – сквозь плач сердито пропела Нина.

Из соседней комнаты донесся голос познанца:

– А, зрозумяла, поняла!

– Иди принеси кувшин, – приказала мама.

Всхлипывая, Нина осторожно обошла большого немца, долго не возвращалась из кладовой, принесла молоко и, обойдя немца, подала маме.

А когда сели обедать, бабушка пожаловалась:

– Нехта всю кладовую молоком залил.

– И надо же, – догадалась мама, – сплеснула все же сливки на пол.

Вечером в столовую заглянул познанец, как всегда прилизанный, с неопределенной усмешкой в шалопутных глазах. Пощупал Нинкину голову:

– Ферштейн?

Нина сердито сбросила его руку и полезла на печь.

– Пенкна паненка, хорошая, – совсем развеселился познанец и удалился, легкий и шумный, как пузырь с горошинками.

Скоро в зале поселился другой офицер. В первый же вечер он вошел в столовую, где при коптилке играли в карты. На него старались не глядеть, и он тут же удалился, показалось, даже смущенный. Он какой-то неловкий в движениях, лицо в оспинах.

Утром явился Казик. Увидев немца (тот вышел в кухню с бритвенным прибором), Казик громко провозгласил и даже руку вознес:

– Ес лебе геноссе Сталин! Няхай жыве!

Немец от неожиданности даже голову вздернул, как испуганная лошадь, и тут же покраснел густо-густо. Он внимательно и подозрительно смотрит на Казика, у того лицо самое невинное и беззаботное. Весь вид Казика говорит: «Все это не серьезно. Иначе разве стал бы я в присутствии немецкого офицера произносить такие слова. Вы же человек интеллигентный, понимаете шутку – я это вижу».

вернуться

7

Э, все равно! (польск.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: