— А вот и враки! Привидения бегают неслышно. У них даже тени нету. Солнце и луна их насквозь просвечивают.
— Полно тебе пустое болтать. Сказано — трещали кусты. Потом паренек решил, что уже далеко убег, и опять оглянулся. Батюшки! Мертвец тут как тут. Весь белый, глаз нет, заместо носа дырки. Припустил пастух пуще прежнего, коз гонит-нахлестывает. И добежал до прогона. Оглянулся — нет никого. Долго потом парень прохворал. Сделалась у него головная рожа, никакие заговорные слова не помогали.
— Про тот погост на Заячьей горке чего только не рассказывают. В той стороне кто бы ополдень ни проходил мимо ямы, где гравий копают, всегда слышал, будто корова мычит.
— А по кладбищенской ограде, говорят, в полночь солдат марширует. Однажды старый Слукинь своими глазами видал, он от Радиней возвращался после молотьбы. Издалека углядел, пуговицы-то у солдата на мундире так и сияют при луне. Слукинь мог и стороной обойти, да не хотел показать, что этакой птицы испугался. Вы-то знаете, каков он был детинушка, — стена каменная. Мог коня из оглобель вырвать, что твою морковку, да в канаву свалить. Из лесу бревна для амбара на себе перетаскал. Идет, стало быть, он по большаку мимо самого кладбища. Братцы мои! Солдат вроде к нему направляется. Слукинь как крикнет по-русски: «Смиррна!» Солдат разом вытянулся, честь отдал и пропустил: его. Верно, за офицера принял.
— А старик Брангал, когда церковным старостой был, знаете, чего видел… Ехал он из Калниешей — у Слабана ребенка крестил. До Заячьей горки доехал — откуда ни возьмись, собачонка, норовит лошадь за ногу куснуть. «Да угомонись ты, козявка!» — цыкнул на нее Брангал, а она ладится в бричку запрыгнуть. Открыл он церковный песенник и запел. И собачонка разом отстала.
— Видите, после смерти душа в любую плоть войти может.
— А еще бывает, душа в свою же плоть вселяется, и мертвец с виду вроде живой, только все молчит, а спросят, не отмечает. Покойный печник Страдынь несколько раз ночью приходил с Кистерова погоста в Кистеры. Войдет к батракам, постоит, потом тропкой воротится на погост. Люди кистеру[9] сказывали, а он все не верил, пока сам не увидал. Лег на испольщикову кровать незадолго до полуночи и задул свечу. И впрямь Страдынь явился… В тех же белых портах, в какие обрядили его, и тот же платок на шее. Кистер поднялся с постели, осенил его крестным знамением и говорит: «Ступай, Страдынь, покойся с миром!» Только тогда кистер вспомнил, что на похоронах, перед тем как в могилу опускать, он покойника не перекрестил. А крестят, чтоб душа с того света не возвращалась. С той ночи Страдыня больше не видали ни в Кистерах, ни в другом месте.
— Может, душа его покоя не знала оттого, что перекрестить забыли, но люди по-другому говорят. Будто несколько ночей пришлось его душе побродить за то, что при жизни людом обманывал.
— Истинная правда… Целый год он в закромах рожь держал. А перед продажей припаривал, чтобы зерна разбухли. Вот он как народ обжуливал. Накалит ольховый сук, сунет в закром и сломит пополам, чтобы пар в зерно вошел.
— Полно вам на ночь грешить, усопших оговаривать, — промолвил кто-то со вздохом. — Да будет на всех милость божия.
— Неужто вы всей этой брехне верите? — послышалось вдруг из запечья, из самого дальнего угла.
Это был голос хромого Юрка, который ни в какие разговоры никогда не вступал. Что ж, послушаем, чего он набрешет.
— Семьдесят лет я на свете прожил, нищий я калека и не умею ни богу молиться, ни по книжке псалмы петь, а только мне сроду ни одна такая нечисть не показывалась. Потому как у меня здоровая кровь. Не боюсь я никаких духов и в них не верю, вот они мне и не показываются. Я и в ночном спал, и в имении ночью по овину бродил, и в лесу один работал, и никто меня не тронул. Привидения! Да как вы сами не докумекаете? Вон что со Слабрадзаном приключилось: поехал он ночью в Циситский лес дровишек нарубить, пока лесник в корчме. А на вырубке лошадь у него стала — ни тпру ни ну. Он ее и кнутом, и вожжи дергает — ни с места! Поднял глаза — батюшки светы: впереди полк солдат. Он бы удрал, да как удерешь, когда конь околдован? Лучше смерть принять на своих же санях. Втянул он голову в воротник тулупа да так до света и просидел. И увидал он тогда, что перед ним не солдаты, а заиндевелые елочки. А конь потому не мог с места сдвинуться, что сани передним вязком за пень зацепились.
Своим неверием и этим рассказом хромой Юрк вызвал такое недовольство, что разом нарушил и мирный уют, и волшебные чары посиделок. Поднялся гомон, споры. А вскоре на шестке загорелась лучина. Мир привидений, в котором мы так чудесно провели время, отдалился — до другого вечера, до других, еще более увлекательных историй.
ЗАГОВОРНАЯ ВОДА
Бабушка моя была великим лекарем. Какие только люди, с какими только хворобами не обращались к ней за помощью. Застудит ребенок горло, его приносят или приводят к моей бабушке, а та мигом сует больному в рот свой кривой палец. Ребенок малость похнычет и — глядишь — в тот же день уже здоров. Старушек бабушка растирала, больным мужикам клала припарки, из малых детишек выгоняла хворь веником в бане. Все это были средства для наружного применения, но главным образом бабушка спасала людей чудодейственной силой своих слов. И слава о ней разошлась далеко. Не раз, бывало, к нам во двор въезжал верхом на лошади литовец в полушубке и босой; постукивая пятками по бокам низкорослой лохматой лошаденки, он спрашивал:
— Ар че гивапа доктурка?[10]
Скольких лекарей и даже настоящих докторов миновал он на дальнем своем пути!
Бабушка моя врачевала не только людей, но и скотину. Сибирскую язву она ну прямо-таки рукой снимала, успокаивала колики; даже у свиней от ее слов спадала опухоль. Она заговаривала рожу, водой смывала падучую, чахотку и желтуху, унимала зубную боль и обезвреживала змеиный яд. Право, я не знаю ни одного недуга, который не убоялся бы единоборствовать с моей бабушкой, — разве что одна смерть.
Чаще всего бабушка шептала на соль. Но бывали болезни, на которые соль не оказывала ни малейшего действия. В таком случае приходилось шептать на сметану либо на воду. Сперва бабушка спрашивала, какая у больного хворь, и лишь после этого выбирала нужный продукт. Но вдобавок ей непременно надо было знать имя больного, а если речь шла о скотине, то какой она масти.
Получив все необходимые сведения, бабушка удалялась в кладовую и там нашептывала. А зимою, в стужу, или когда в батрацкой было мало народу, бабушка свершала свое действо тут же, только перегнувшись через кровать. Я наблюдал за ней с превеликим любопытством. Она не шептала, а просто чуть шевелила губами и помешивала ножиком соль в тряпице.
— Кто обучил тебя этим словам? — как-то спросил я.
— Тетка Касала, сестра моего отца, перед смертью.
— Перед смертью?
— А по-другому нельзя, не то заговорные слова потеряют силу. И человека этого смерть не примет, покуда он слова не передаст другому.
— А как она тебе их передала?
— Тетка Касала лежала в пуньке у Дамасанов. Я зашла туда поглядеть, не надо ли чего. А она меня чуть слышно окликает: «Это ты, Лиза?» Я отвечаю: «Тебе чего?» — «Мне-то ничего, а вот тебе… Может, возьмешь мои наговорные слова?»
Мне как-то боязно стало, но до того она жалобно помолилась — возьми, дескать, не то смерть не принимает. Я и согласилась. Велела она мне вытянуть из метлы прут, стать подле нее на колени и делать на пруте отметинки, покамест она будет слова говорить. А как все слова скажет, сразу прут отнести в избу и кинуть в огонь.
— И после этого ее смерть приняла?
— Когда я воротилась в пуню, тетка Касала уже преставилась.
Чудодейственная сила заговорных слов поражала меня, внушала мне истинное благоговение, но воспользоваться ими, когда я сам занемог, мне все же не пришлось.