Расположение фигур в изображаемых сценах тоже предуказано. При изображении Тайной Вечери с одной стороны должен сидеть Иисус и апостолы, а Иуда с противуположной; при Распятии — справа должна стоять Богоматерь и копьеносец, а слева Иоанн и губконосец[1212].
К XIII веку эти признаки перестают быть просто иероглифами. Воспитанные церковью художники начинают становиться мастерами. Статуи, ими изваянные, начинают жить самостоятельной жизнью, хотя и не отступают от канонов, определенных церковью. Оставаясь безымянным и внеиндивидуальным, искусство этого века приобретает всю глубину[1213] народного эпоса[1214].
«Кто нашел дивный жест Иисуса, показывающего на свои раны людям на Страшном Суде, как не само христианское сознание? Мысль теологов, инстинкт толпы и живая восприимчивость художников творили вместе».
ДВА МЕМОРАНДУМА МАКСИМИЛИАНА ВОЛОШИНА
Максимилиан Волошин и Борис Савинков — на первый взгляд, весьма странное сочетание имен. Близость между ними не поддается простым толкованиям; кажется, лишь отвлеченные рассуждения о схождении и едва ли не тождестве крайних противоположностей помогают отыскать ключ к объяснению этого неожиданного дружеского союза. Поэт, испытывавший крайнее непочтение к любым формам социально-политической регуляции, не говоря уже о рутинной деятельности политических партий, — и один из эсеровских лидеров; пацифист и отвлеченный мыслитель, переживавший чувство братства со всем сущим, — и глава Боевой организации, устроитель ряда террористических акций, потрясших в свое время всю Россию; гений созерцания — и гений действия, притом далеко не безукоризненного с моральной точки зрения.
И тем не менее эти двое людей оказались интересны и нужны друг другу. Знакомство их, состоявшееся в Париже в 1915 г., в относительно узком кругу русских парижан, могло ограничиться ни к чему не обязывающими случайными встречами, но не свелось к ним. Интенсивное общение в Париже сменилось столь же интенсивной перепиской, когда Волошин и Савинков оказались вдалеке друг от друга[1215]. И если в тяготении Савинкова к Волошину выявлялась, видимо, главным образом та сторона его личности, которая была обозначена его литературным псевдонимом (В. Ропшин): эсер-подпольщик был одновременно и писателем, прошедшим выучку у символистов Мережковского и З. Гиппиус[1216], — то жгучий интерес Волошина к Савинкову был обусловлен в основном революционной биографией знаменитого террориста. При этом Волошина привлекали не столько характер, конкретные цели и направленность политической деятельности его нового знакомого, сколько сам Савинков как яркая, противоречивая и исключительно своеобразная натура, сконцентрировавшая в себе огромную внутреннюю энергию. Волошина всегда притягивали к себе люди, в которых ему удавалось почувствовать недюжинный творческий потенциал — безотносительно к тому, в каких жизненных сферах этот потенциал мог себя выявить, — и именно такой подлинно творческий внутренний «лик» раскрылся ему в облике Савинкова. Художница Маревна (М. Б. Воробьева-Стебельская), постоянно общавшаяся с Волошиным в Париже в 1915 г., пишет о Савинкове в своих воспоминаниях «Жизнь в двух мирах»: «Меня свел с ним Волошин, который весьма им восхищался. Он сказал мне однажды: „Маревна, я хочу представить тебе легендарного героя. Я знаю, ты питаешь интерес к экстраординарному и сверхчеловеческому. Этот человек — олицетворение всяческой красоты, ты страстно его полюбишь“»[1217].
Свое прочтение образа Савинкова Волошин предложил в стихотворении «Ропшин» (Париж, 20 декабря 1915 г.):
Строкой «В руке — кинжал, а в сердце — крест» Волошин не только указал на трагическую двойственность личности своего героя, но и дал ей нравственную оценку: за деяниями и устремлениями Савинкова он ощутил высший смысл, стремление к служению и подвигу на благо России. Именно тогда, в дни мировой войны, тема России выдвинулась в сознании Волошина на первый план, стала доминирующей в его стихотворениях. Савинков был в числе их первых читателей. «В Россию верю, quia absurdum est», — писал он Волошину (29 сентября 1915 г.) по прочтении его последних стихотворений. В другом письме к Волошину он признавался: «Вы — „благой“. У Вас — светлая душа. Вы едва ли понимаете, как гадко мне бывает жить на свете — слушать, делать, думать и говорить. Жалею, что Вас нет в Париже — Вы бы прочли стихи и стало бы легче»[1219].Через Волошина Савинков сблизился с его друзьями — Маревной, Ильей Эренбургом, вошел в круг парижской художественной элиты. Савинков тяжело переживал вынужденное длительное бездействие (даже собирался поступить волонтером во французскую армию, чтобы его преодолеть), и эти контакты помогали ему хотя бы временно подавить мучительное чувство собственной невостребованности, ощущение «перебитых крыльев», о котором он писал Волошину 1 марта 1916 г. из Ниццы.
После Февральской революции ситуация кардинально изменилась. Савинков — вновь в России; во втором коалиционном правительстве А. Ф. Керенского (24 июля — 26 августа 1917 г.) он становится управляющим Военным министерством. Волошин, находившийся в это время в Коктебеле, воспринял приход в высшие властные структуры своего парижского друга с большим воодушевлением. 8 августа 1917 г. он писал P. М. Гольдовской (Хин): «В составе нового правительства я невольно возлагаю большие надежды на Савинкова, зная его презрение к партийным программам, его практическую волю и его „удачу“, которую древние недаром причисляли к добродетелям человека»[1220]. Тем же пафосом продиктовано письмо Волошина к Савинкову, отправленное в начале августа 1917 г.[1221]: уверенность в необходимости Савинкова для современной России, в том, что его духовная сила и организующая воля могут оказаться решающими факторами в деле созидания нового государственного устройства, заявлена в нем с предельной отчетливостью. Волошин, «абстрактный гуманист», обычно чуравшийся всякой политической злобы дня, в своих достаточно отвлеченных прогнозах предстал более проницательным, зорким и ответственным политиком, чем многие другие его современники — в том числе и стоявшие тогда у кормила власти.
<Коктебель. Начало августа 1917 г. > Д<орогой> Б<орис> В<икторович>
Ваша судьба волнует и приводит в восторг.
В революции пленяет меня сказочность превращений человека и вещей — неожиданность падений, и сказочность взлетов.
Только в них выявляется на миг лик Божий из мрака.
Все остальное: весь ил и муть растревоженных душ — это просто физиология, простейший процесс — как разложение трупа (и медленное чудо прорастания ростка).
Еще не прошло 20 месяцев с тех пор, как Вы, собираясь поступать во французскую армию, говорили о том, что к концу войны вы будете никак не меньше, чем квартирмейстером от кавалерии, и вот вы во главе русского военного министерства. Это головокружительно и глубоко логично, не логикой ежедневности, но «звездной» логикой, логикой звезд, руководящих ходом истории и судьбами отдельных людей.
Ваша жизнь, как она идет в целом, — такова.
У человека есть две творческие силы:
По отношению к будущему — это Вера, «обличение вещей невидимых», — по отн<ошению> к настоящему — разум, с его все обнимающими микроскопическими делениями — скептицизмом, критицизмом, здравым смыслом, презрением.
Эти две силы противоположны, и соединение их в одном луче рождает взрыв — молнию — действие.
Но эти силы обычно стараются соединить химически в политический пакт, партийную программу (целлулоид из нитроглицерина!).
Отсюда ненависть и презрение к «идеологии» у тех, кто работал не над разложением общины, а над новыми государственными сплавами, как Цезарь и Наполеон. Сюда же я отношу и Ваше презрение к партийным программам. Вера в человека, презрение к человечеству.
Из всех людей, выдвинутых революцией, я вижу в вас единственно<го> «литейщика», потому что только <в> вас <?> глубокая религиозная вера соединяется с таким же глубоким критическим знанием человека.
Так в Керенском я вижу эту глубокую веру в человека, но не знаю, достаточно ли в нем «презрения» к человечеству. А без этого ничего не выйдет.
Между тем вся линия Вашей судьбы и то удивительное счастье, которое хранило Вас на всех путях, дают право верить в Вашу предназначенность.
Не знаю, будет ли у Вас время пробежать эти слова, но мне казалось, что нужно написать их Вам.
Я сам живу в своей пустыне — в Коктебеле: верно, останусь здесь всю зиму. Мое дело — понимание и претворение в слово. Ему я и отдаюсь.
Но если те именно силы, что есть во мне, могут понадобиться для Вашего сплава, то я с радостью даю Вам право располагать мною.
Крепко обнимаю Вас.
М.
1212
Ср. наброски Волошина к разделу «Символизм готики»:
«Иерархия. Место по правую руку — почетное. <…>
Поэтому Св. Петр всегда изображается по правую руку от Христа при Распятии и Стр<ашном> Суде. Богоматерь — справа» (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 232. Л. 14);
«В иконографии Средневековья имеет громадное значение место, соответствие, симметрия, число.
Вся церковь распределена от востока к западу. <…>
Значение стран света: север (ночь, холод) посвящен Ветхому Завету. Полдень — Новому. Западный фасад почти всегда посвящен Страшному Суду. Заходящее солнце освещает великую сцену последнего вечера мира» (Там же. Л. 15);
«Симметрия — внешнее выражение таинств<енной> гармонии.
12 патриар<хов>. 12 пророк<ов>. 12 апостолов.
4 велик<их> проро<ка> — 4 евангелист<а> (Шартр. Исаия, Иезек<ииль>, Даниил, Иерем<ия> несут на плеча<х> евангелис<тов>).
24 старца Апокалип<сиса> и 12 пр<ороков> и 12 апос<толов>. Параллели между добродетелями <и> искусствами.
Средневековье наследовало от пифагорейцев и неоплатоников учение о смысле числ. Св. Августин считает числа выражением мысли Божией. „Божественная мудрость постигается по числам, свойственным всем вещам“. <…>
12 — число вселенской церкви = 3 × 4. 3 — Троица и душа. 4 — стихии. <…>
7=3+4 — число человеческое по преимуществу.
Все относящееся к человеку идет сериями семи: семь эпох человечес<кой> жизни. 7 добродетелей. Семь чтений Отче наш. 7 таинств. 7 грехов. 7 планет.
<…> 7 дней творения — соответствуют семи эпохам человеч<еской> истории. Семь тонов григорианск<ого> пения — есть чувственное выражение мирового порядка» (Там же. Л. 16).
1213
Далее было: искусства
1214
В другом варианте: XIII век создает искусство внеличное и глубокое. Достигает величия тех произведений, в творчестве которых участвовали столетия.
1215
15 писем Савинкова к Волошину (1 июня 1915 г. — 26 марта 1916 г.) и письмо Волошина к Савинкову от 28 сентября /11 октября 1920 г. опубликованы Захаром Давыдовым и Владимиром Купченко; публикации предпослан краткий очерк тех же авторов, характеризующий историю взаимоотношений Волошина и Савинкова. См.: Волошин М. Избранное: Стихотворения. Воспоминания. Переписка. Минск, 1993. С. 363–383.
1216
См.: Письма З. Гиппиус к Б. Савинкову: 1908–1909 годы / Вступ. статья и публ. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2001. № 3. С. 126–162; «Религиозная общественность» и террор. Письма Д. Мережковского и З. Гиппиус к Борису Савинкову (1908–1909) / Вступ. статья, публ. и примеч. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2003. № 4. С. 140–161; «Революционное христовство»: З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов и Б. В. Савинков в 1911 году / Вступ. статья, публ. и примеч. Е. И. Гончаровой // Русская литература. 2005. № 1. С. 187–213.
1217
Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 324 / Пер. с англ. В. Купченко.
1218
Волошин Максимилиан. Собр. соч. М., 2003. T. 1. С. 195.
1219
Волошин М. Избранное: Стихотворения. Воспоминания. Переписка. С. 373, 375.
1220
Там же. С. 365.
1221
Текст приводится по черновому автографу, хранящемуся в архиве Волошина (ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 114).