Лидия Лебединская
С того берега
Повесть о Николае Огареве
Часть первая
Выбор судьбы
Глава первая
1
Поначалу все чрезвычайно благополучно складывалось в его судьбе, удачливо и спокойно. Не говоря уже о том, что пристойно и благонамеренно до крайности. Но это на взгляд торопливый и поверхностный.
Странное, будто приглушенное и придушенное, стояло время — первые годы после поразившей всех (Не ожидали! Верили в милосердие монарха!) казни пятерых возмутителей с Сенатской. Впоследствии Герцен написал об этой поре исчерпывающие слова:
«Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно».
Правда, среди этой тишины доносились внезапно слухи об отдельных поступках, настолько с духом времени несообразных, что конец их выглядел преестественно. Некий юнкер Зубов неустанно писал «наполненные злобой против правительства стихи» и вскоре был, по личному высочайшему повелению, препровожден в дом для умалишенных. Поводом даже не стихи послужили, они только приплюсовались к делу, а поступок истинного безумца: в пьяном виде рубил этот несчастный при друзьях бюст государя императора, восклицая: «Так рубить будем тиранов отечества, всех царей русских!», и читал при этом стихи Пушкина. Под простынями, намоченными ледяной водой (была тогда такая врачебная метода для отвлечения от пагубных мыслей), юнкер несколько поостыл и был вскоре почти прощен: сослан рядовым в Грузию. Начальство же обязывалось присылать ежемесячные рапорты о его поведении вплоть до полного исправления. Поведение Зубов показал отменное, а вскоре, очевидно, и вовсе исцелился — рапорты, во всяком случае, прекратились. Может быть, помогла шашка незамиренного горца.
Бдительный повсюдный надзор в те годы был так нескрываем, что не мог не посыпаться отовсюду ливень доносов, надзором этим возбуждаемый и подстрекаемый. Вот отрывок из частного письма, сохранившегося в архивах благодаря перлюстрации: «Нынешние времена страшат каждого служащего во всякой службе по причине беспрестанных доносов. Злые люди нынче только тем и занимаются, как бы кого оклеветать и показать свою фальшивую преданность… Кажется, нынче всякий будет без вины виноватый».
В атмосфере всеобщего страха, подозрительности и распространенной подлости высказывать свои взгляды и симпатии было опасно, а собираться группами и кружками — самоубийственно. Однако именно в такие-то времена людей pi тянет побыть в компании своих, поговорить без оглядки и без притворства. Отсюда обилие кружков, что возникали и распространялись тогда повсюду как единственная форма необходимого людям, словно воздух, распахнутого человеческого общения. Кроме кружков, сохранившихся в истории благодаря таланту их участников, несть числа было кружкам, распавшимся после повзросления членов и, к счастью, канувшим без следа.
К счастью, потому что за обнаруженным кружком вскоре учреждался надзор, а так как речи там велись откровенные (на то он и кружок единомышленников), то непременно и осудительные по отношению к властям. Наказание же полагалось даже за высказывание недовольства, а уж в случае наличия умысла следовала непременная кара, настигающая очень быстро.
Так в начале августа двадцать седьмого года, загоняя лошадей, мчался в Петербург фельдъегерь. Сообщение было и впрямь тревожное, и все же только недавняя близость декабря двадцать пятого оправдывала пожарную скорость и военный размах мер, незамедлительно предпринятых. Сообщалось о том, что среди солдат одного из московских караулов появился мальчишка-студент, говоривший о тяжести солдатской службы, о всяческих свободах, которые везде, мол, есть уже, кроме многострадальной России, а также о позорном рабстве русских землепашцев. Говорил мальчишка, что большая компания печальников за народное дело в день коронации собирается разбросать повсюду возмутительные записки, а у монумента Минину и Пожарскому всенародно выставить огромный список невинно повешенных и сосланных в Сибирь. Вот и все, что они собирались сделать, молодые неизвестные злоумышленники, но этого оказалось достаточно для принятия срочных мер. Мчались фельдъегеря, туда и обратно летели они с ежедневными донесениями. А в Москве нескольким офицерам доверительно поручили выведать у мальчишек их планы. Услужливые офицеры поговорили, выведали и предали.
Специальная комиссия во главе с московским военным генерал-губернатором разбиралась в грандиозном злоумышлении кучки двадцатилетних юношей во главе с тремя братьями Критскими, младшему из которых едва-едва исполнилось семнадцать.
Все у них было по-настоящему, даже печать с девизом «Вольность и смерть Тирану». Вот отрывок из протокола допроса одного из братьев: «…любовь к независимости и отвращение к монархическому правлению возбудились в нем наиболее от чтения творений Пушкина и Рылеева. Следствием сего было, что погибель преступников 14 декабря родила в нем негодование».
Собрав тайное общество с целью достижения в России свободы, собирались они вербовать себе единомышленников среди студенчества (шестеро главных зачинщиков, кроме одного, уже закончили или кончали высшее образование). Думали они о цареубийстве (тот, кто вытащил бы этот жребий, должен был потом покончить с собой, чтобы даже ненароком не выдать товарищей), но отложили это на десять лет, решив посмотреть, что выйдет из пропаганды и прокламаций. Когда тайное общество их размножилось бы достаточно, собирались они выбрать кого-нибудь в председатели. Большинству очень хотелось пригласить на эту должность Александра Пушкина, и только один решительно воспротивился: «Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества». Это убедило остальных. Никаких прокламаций они изготовить не успели.
Пленительной наивностью самоотвержения и безрассудства подкупает этот заговор мальчишек нас, читающих о нем в архивах, но волновал он и современников, узнававших все лишь по слухам и оглядчивым пересказам. Однако, очевидно, не всех, ибо сохранились записи подслушанных в те поры частных разговоров. Одно из донесений сообщает прелестный и решительный монолог: «Вот вам просвещение! Если б кончили воспитание Критскпх русскою грамотой да арифметикой, и пошли они по той же дороге, по которой шел отец их, кондитер, то этого бы им и в голову не пришло».
Приговор мальчишкам вынесен был, однако, всерьез. (На декабрь пришлось высочайшее утверждение, а это к милосердию, естественно, не располагало.) Двоих — в Швартгольмскую крепость, двоих — в Соловецкий монастырь, двоих — в крепость Шлиссельбург. И еще десяток — на службу в мелкие города под надзор. Хлопоты и просьбы родных оказались безуспешны. Младший из братьев Критских скоро умер в заточении от лихорадки. Пятерых заключенных спустя семь лет отправили рядовыми в арестантские роты.
Для столь жестокой расправы главным побуждением являлся страх, вполне, надо сказать, объяснимый и обоснованный. Постоянное и мучительное ощущение, что число врагов, злоумышленников и недоброжелателей куда больше, чем выявлено и сослано, а значит, они тут, рядом, и времени понапрасну не теряют, — подобная мысль не одному триумфатору отравляла торжество достигнутого успеха, тем более что с течением времени она всегда оказывалась оправданной. Ибо при самом изощренном и разветвленном сыске никогда невозможно выявить и обозначить тех, кто молчаливо скрылся до поры в приветствующей раболепной толпе. Так, сразу после казни пятерых в Москве было молебствие в честь победы и воцарения. Вся царская семья присутствовала на богослужении — благодарение возносил сам митрополит, и огромная толпа, отделенная густой линией гвардии, принимала живейшее участие в торжестве. Они находились тогда в этой толпе — мальчишки, вскоре принесшие себя в жертву, а сколько таких было еще? Кроме тех, что стали известны позднее или вовсе остались неизвестными, стоял там и Александр Герцен. «Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками».