— Прекратить!
— Что прекратить? — заулыбался Цхакая. — Молитву? Как можно…
— Я тебе!.. — не сдержался офицер и бросился на арестованного.
Тот, не шелохнувшись, спокойно произнес:
— Не надо волноваться… Тихо…
— Тихо! — повторил Непийвода таким громовым голосом, что офицер вздрогнул.
Невозмутимые, полные решимости узники, готовые встать на защиту Цхакая, остудили разгоряченного помощника начальника тюрьмы, и тот, чтобы не краснеть перед надзирателями, решил все кончить миром.
— Чего вы хотите? — с трудом подавляя клокотавшую злобу, спросил он.
Вперед вышел Лалаянц:
— Мы требуем немедленного освобождения!
— Освобождения! — дружно подхватили другие.
— Хорошо, я доложу, кому надо…
В кабинете помощник сказал начальнику тюрьмы:
— Господин полковник, политических нужно отделить. Они испортят нам и уголовных. Чего доброго, вместо утренней и вечерней молитвы то станут петь революционные песни.
Лоб полковника покрылся мелкими морщинами:
— Черт знает что! Пихают, пихают, будто тюрьма резиновая. И вообще, разве можно держать в одной тюрьме столько политических? Надо принять меры, чтобы перевезти их в другие города. Слава богу, тюрьмы есть не только в Екатеринославе. А пока освободите для них камеру.
— Слушаюсь.
Петровский привязался к веселому, красивому грузину Михе Цхакая, который и в самых трудных ситуациях не терял головы, был спокоен и всегда шутил. Вместе с Михой Григорий работал в Екатеринославском комитете РСДРП. И хотя Цхакая был старше Петровского на тринадцать лет, это не мешало их дружбе. В большой семье бедного деревенского священника Миха был младшим. Учился в Тифлисской духовной семинарии, но за чтение нелегальной литературы и антирелигиозную пропаганду был исключен с последнего курса. И началась типичная жизнь профессионального революционера: жандармский надзор, преследования шинков, тюрьмы, побеги, подполье…
— Чего только не бывает на свете: отец — поп, а сын — революционер, — удивлялся бывало кто-нибудь из друзей.
— Отец мой был попом, лишь облачаясь в рясу, а душа у него оставалась пролетарской, — тут же горячо начинал объяснять Цхакая. — Семья голодала, а он отказывался брать деньги за похороны бедняков. Не на рясу надо смотреть, а в душу. Ведь недаром в святом писании сказано: «Неисповедимы пути господни». Да разве вы, неучи, поймете такое, — смеялся Миха.
В тюрьме они беседовали на разные темы: говорили о прочитанных книгах, вспоминали смешные истории, мечтали о будущем. Лишь Григорий Закс все не мог угомониться:
— Что же мы, товарищи, все болтаем попусту? Нужно решить, что мы будем делать, когда вырвемся на свободу.
— А ты, друг, не кипятись. Сиди спокойно и отдыхай. Где и отдохнуть, если не в тюрьме, а ты шумишь… шумишь, словно горный поток. Нельзя так, — успокаивал его Цхакая.
— Душа болит, — жаловался Закс, заглядывая в глубокие, черные глаза Цхакая. — Я еще молодой, мало для народа сделал, а вы прошли такой путь… рассказали бы…
— Ничего я особенного не сделал, — уклончиво отвечал Цхакая и усмехался.
Петровскому чрезмерная осторожность Михи казалась излишней. Но и Лалаянц вел себя осмотрительно. Боятся провокации… Но кто среди них может оказаться предателем? Может, Григорий Закс? И вдруг вспомнилась первая встреча с Заксом на заводе Эзау. Конечно, это был он — тот дружелюбно улыбавшийся рабочий парень. Зачем он так придирчиво расспрашивал его? А потом вызов в жандармерию. Но, может быть, все это и не имеет прямой связи… И все-таки… Предусмотрительность не помешает.
— Одно ясно, что арестовывать нас было не за что, не за что и судить… я так думаю, — сказал Лалаянц, многозначительно глядя на товарищей.
Григорий догадался: его слова — своеобразное предостережение, и, если среди них все-таки есть провокатор, эта фраза собьет его с толку. Лалаянц призывал к тому, чтобы они ни в чем не признавались, все отрицали и требовали немедленного освобождения.
Цхакая поддержал его:
— Верно говоришь. За что нас бросили в западню?
Лалаянц был очень возбужден — садился, вставал, молча вышагивал по камере. Ему неимоверно хотелось курить. Шарил без конца по карманам, хотя знал, что курева нет. При аресте папирос не захватил, а в тюрьме махорку еще не выдавали.
— Та-бач-ка бы, — неожиданно вырвалось у него. Взглянул на Степана: — 3-закурить бы. — После долгого молчания и от волнения он всегда заикался.
Степан вывернул карманы:
— Пусто. — Потом добавил: — Завтра покурим, Исаак Христофорович.
Убедившись, что курить нечего, Лалаянц мгновенно успокоился, примостился в уголке недалеко от двери, снял очки и задумался: лично его могут обвинить только в сотрудничестве в социал-демократической прессе, а о его связях и знакомствах местная жандармерия, вероятно, пока не знает. Они цепляются за все, лишь бы разгромить социал-демократическую организацию в Екатеринославе. «Вырваться бы скорее! О, эти толстые, тюремные стены, сколько напрасно здесь тратишь времени», — опять заволновался он.
Камера политических причинила немало хлопот тюремному начальству. Держать такое количество, революционеров в одном месте было небезопасно. К тому же провокатор Григорий Закс, сидевший вместе с политическими, ничего путного за все это время не узнал, не дал ни одной нити, которая помогла бы делу, и вызвал тем недовольство своего начальства.
Заключенных начали рассылать по разным тюрьмам.
Петровский оказался в полтавской…
Он сидел в одиночной камере, на окне которой висел щиток, закрывающий почти все небо. Только слабый пучок света пробивался в обитель узника.
Петровский подошел к стенке, ухватясь за решетку, подтянулся к самому окну, но, кроме темного, в грязных подтеках фанерного козырька, ничего не увидел. Им овладела злость.
Щитки не были рациональной необходимостью тюремного устройства, как, например, решетки, преграждавшие путь к бегству: они были лишь способом морального угнетения.
— Вы готовы и глаза нам завязать, — сердито бросил он начальнику тюрьмы, когда тот вошел в камеру.
— Вы о чем?
— О щитках на окнах.
— О щитках… Они нам не мешают.
— Но они мешают нам. Мы требуем убрать щитки!
— Что? — удивился начальник. — Кто это — мы?
— Люди, которых незаконно бросили за решетку.
— Вот что, парень, мы тебя сюда не приглашали. А щитки были и будут.
— Нет, не будут! — уверенно заявил Петровский, чем немало озадачил начальника тюрьмы.
— Гм… — пожал он плечами и вышел.
Мысль о голодовке возникла у Петровского в тот момент, когда начальник тюрьмы отказался снять щитки.
Началось перестукивание с соседями, пошли из камеры в камеру записки: их передавали в крышках чайников, которые разносили уголовники. Они вообще охотно выполняли мелкие услуги за табак и папиросы, которых не получали от тюремной администрации. Все политические, сидевшие в одиночках, согласились на голодовку.
Однажды вернули свой завтрак, потом обед, не прикоснулись к ужину. На другой день в камеру Петровского прибежал начальник тюрьмы:
— Я знаю: это все исходит от вас. Немедленно прекратите голодовку!
— Уберите щитки и разрешите получать книги!
— Слишком многого требуете…
— Что ж, будем голодать…
— Молодой человек, — сказал начальник тюрьмы, стараясь придать своему голосу мягкость, — ну зачем вам это?
— Я не могу разговаривать, мне нужно экономить силы, — тихо ответил Петровский.
На цементном столике дымился суп, заправленный салом с луком: наверно, администрация специально приказала сварить вкусный обед. А может, он казался таким от нестерпимого чувства голода: Григория подташнивало от запаха пищи. Он отвернулся к стене и старался ни о чем не думать. Но легко сказать — ни о чем не думать!
Исчезло ощущение времени. Пришел прокурор, в чем-то убеждал, но до слуха долетали лишь отдельные слова, смысл которых до него не доходил. Вчера был вице-губернатор, позавчера — начальник тюрьмы, сегодня — прокурор… Он прекрасно знает почему: они все уговаривают прекратить голодовку. Но о щитках ни слова… Уже заболел Крамаренко, и его перевели в больницу… «Да, да, они испугались. Мы добьемся своего! Ведь другие добивались. Надо экономить силы, ведь неизвестно, сколько еще придется голодать…»