— Дорогие товарищи искровцы, вы повторяете, извините, чужие мысли, отстаиваете чужие взгляды, поете с чужого голоса, следуете совету людей, которые, находясь за тридевять земель отсюда, из своего уютного заграничного гнездышка, не зная истинного положения вещей, выпускают фантастические прожекты, порой совершенно лишенные практического смысла. Вы жаждете сразу взлететь на небо, оказаться в царстве свободы. А мы — люди земные и всегда помним о простых, но существенных вещах: чтобы жить и действовать, человеку нужно есть, пить, одеваться, иметь пристанище, — с пафосом говорил «экономист» Бурлацкий, с которым Петровский познакомился после возвращения из полтавской тюрьмы. Оратор сделал паузу, провел указательным пальцем по подбородку, иронически усмехнувшись, сказал: — Это широко известное марксистское положение почему-то иногда забывают сами марксисты…
Бурлацкий возглавлял оппортунистическое крыло местной социал-демократии. Экономисты в Екатеринославе чувствовали себя привольно. Они не раз, перехватив «Искру», вырезали из нее статьи, направленные против основных идеологов экономизма — «рабочедельцев», и лишь после этого газета попадала в руки рабочих. Девизом Бурлацкого и его сторонников было: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе».
На Петровского уже давно вопросительно поглядывали товарищи, но он молча слушал, и только иногда на его высоком лбу собирались складки: он сосредоточенно думал о том, как лучше ответить Бурлацкому.
Григорий понимал: некоторые положения, выдвигаемые Бурлацким, касаются главного в жизни рабочих. Помнил недавний разговор с Савватием Гавриловичем: «Все это хорошо, Гриша… Но мне-то что делать? У меня куча детей… Как тяжко смотреть в голодные детские глаза…» Однако разговор завершил словами: «Мы свою рабочую честь, свое рабочее дело ни на что не променяем!»
Бурлацкий, закончив выступление, победно взглянул на Петровского, опять обвел указательным пальцем бублик бороды и усов и небрежно бросил:
— Говорите, Григорий Иванович. Возражайте… если у вас найдутся убедительные доводы.
— Я не стану возражать, — спокойно ответил Петровский, поднимаясь.
— Значит, вы согласны со мной?
— Нет! Вы, словно сестра милосердия, выказали заботу о рабочем человеке. Я ничего не буду говорить, а лучше покажу вам одну вещь, — Петровский достал из шкафа большую картину, поставил ее на табурет, — а вы, пожалуйста, внимательно рассмотрите ее.
Это оказалась известная картина, и не было в комнате человека, который бы не был с ней знаком.
На ней изображалась пирамида. Вверху, на самой вершине, поблескивая короной, сидел царь, ниже за роскошным столом расположились министры, высшая знать, под ними — помещики, капиталисты, духовенство, купцы, еще ниже — полиция, жандармерия, чиновники. И все это скопище дармоедов держал на своих плечах бледный, изможденный, согнувшийся в три погибели рабочий.
В комнате воцарилась тишина. Бурлацкий непонимающе взглянул на Петровского и с недоумением пожал плечами.
— Что сие означает? — наконец не выдержал он.
— Иллюстрация.
— К чему?
— К нашей жизни.
— Примитивно и неостроумно, Григорий Иванович.
— Я и не лезу в остряки. Меня волнует истина, Павел Иннокентьевич. Эта картина вам, вероятно, очень по душе и вы бы хотели сохранить ее навечно.
— Высказывайтесь яснее, Григорий Иванович, — начал закипать Бурлацкий.
— Я говорю достаточно ясно. Вы, наверное, хорошо знаете, что рабочий класс в эксплуататорском обществе вынужден держать на своих плечах огромное количество бездельников. Он раздет, разут, голоден, он согнулся от непосильной ноши, и вы решили подкормить его, прибавив копейку, чтобы он и в дальнейшем продолжал безмолвно терпеть. Вы боитесь, что рабочий сбросит со своей спины весь этот груз и сам станет полноправным гражданином общества. Вот вы и ненавидите «Искру» за то, что она вскрывает намерения «экономистов» сохранить существующий строй, а рабочий класс оставить в вечной зависимости, в физическом и моральном рабстве. Конечно, вы говорите не столь обнаженно и прямо, а прикрываетесь сладенькими фразами и обещаниями.
— Молодец, Григорий Иванович! Правильно! — раздались голоса.
— Здорово разъяснил! Их надо силой! Сами не слезут!
— Прекратите безобразие! — закричал кто-то из сторонников Бурлацкого.
— Сейчас, товарищи, мы будем голосовать. Поднимут руку те, кто признает «Искру» своим руководящим партийным органом, — сказал Петровский.
— Как видите, не так уж много! — торжествующе провозгласил Бурлацкий.
Для Петровского такой результат оказался полной неожиданностью. И не только для него. Старый, опытный Шелгунов какое-то время растерянно молчал, а потом попросил слова. Он говорил медленно, подыскивая слова и пытаясь разобраться, почему так произошло.
— Хотя за нелегальную газету «Искра» проголосовало меньшинство — это, на мой взгляд, еще не отражает всей картины… Я проголосовал за «Искру», потому что читал труды Маркса и Энгельса, слушал в Петербурге представителей «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», которые объясняли рабочим, как им следует бороться за свои гражданские права. Необходимо пролетарию быть человеком, а не рабом, которому иногда дают белую булку из рук хозяина, но он и его труд остаются подневольными. Пускай «экономисты» сейчас победили, но это временная победа. Партия и газета «Искра» подготовят передовых рабочих, и они будут вести борьбу до конца, до полной победы над самодержавием.
— Правильно! — раздались голоса. Поднялся Григорий Петровский.
— Я, — сказал он, — где только смогу, буду доставать «Искру», читать ее и рассказывать другим, о чем прочел. Я буду всегда принадлежать к революционной, рабочей партии, которая приведет пролетариат к желанной цели — победе над царизмом — и, если надо, — горячо продолжал Григорий Иванович, — отдам этому делу свою жизнь.
Доменика долго стояла у полураскрытых дверей, хотя страх и не оставлял ее. Она хорошо знала: там, где появляется революционер, должны быть глаза и уши полиции. Чувство радости и гордости за мужа переполняло ее сердце. «Шелгунов уже в возрасте, — подумала она, — а ведь Григорию — всего двадцать три… Но как просто и ясно он умеет все объяснить».
Как-то Доменика спросила:
— Гриша, ты веришь в сны?
Петровский понял: ей не терпится ему что-то рассказать.
Доменика не придавала особого значения снам. Но порой ей снилось такое…
— Рассказывай, коли надумала!
— Знаешь, Гриша, приснилась мне большая, не меньше, чем Днепр, река…
— Уже не плохо, — бросил Петровский, перебирая бумаги, — по старинному соннику, если снится река — это к хорошей жизни.
— И я такое слышала… И будто по реке, против течения, на лодочке пробиваешься ты, Гриша. А я с сыном иду берегом и все спрашиваю: «Скоро ли возьмешь нас с собой, чтобы вместе плыть?» — «Потерпи, — отвечаешь, — до пристани!» — «А далеко ли до пристани и как она называется?» Ты мне что-то ответил, но я не расслышала… Вдруг, откуда ни возьмись, появился жандарм, велел тебе пристать к берегу, арестовал и повел в тюрьму. «Я скоро вернусь», — крикнул ты мне на прощание. И я осталась еа берегу стеречь твою лодку… Мне стало горько и тяжко, что забрали тебя, безвинного, и я проснулась. Что бы это значило?
— Хочешь, я тебе разгадаю твой «вещий» сон? Слушай. Против течения буду я пробиваться до тех пор, пока не пристану к «НАШЕЙ» пристани и не заберу в лодку вас. И пускай хоть ежедневно арестовывают меня жандармы, я не покаюсь. А ты стереги мою лодку и знай, что я вернусь. Вот и весь твой сои!
— Если бы…
— А сейчас, Домочка, мы должны временно переехать в Донбасс! Так надо…
Переехали, да, видно, не в добрый час…
Следуя совету товарищей из комитета, Петровский выбрал самое глухое место — Щербино-Нелеповский рудник.
Вокруг голая, выжженная до черноты степь. Темной громадиной вздымается к небу террикон…