Мы изумленно переглянулись. Женщина махнула нам рукой.
— А где же ему быть? — крикнула она строго. — С баркасом-то надо управиться? Или только про тебя ему думать?
Старик опустил голову.
— Ладно, ладно, не кричи, сам знаю. Шторм-то какой был, не приведи бог! — и еще шире открыл невидящие глаза.
— А дошлые парни, Катерина! Со «Скумбрии», говорят… Ну-ну, вы, скумбрии… ступайте в горенку, а я тут Гришку покараулю.
Мы вошли к комнату. Женщина торопливо закрыла дверь.
— Глупый он у меня, — сказала она тихо. — Все Гришутку ждет. Так и сидит на крыльце с утра до ночи.
С минуту мы постояли у порога. В комнате было почти темно. Сильно пахло сосной. Осторожно поскрипывали большие старинные часы. Слабый луч от печки тлел на их черном стекле.
— А кто такой Гришка? — негромко спросил Алексеев.
Женщина не ответила. Она прошла к сундуку, достала скатерть, накрыла стол. Мы все еще стояли у порога. Движения женщины были бесшумны, она словно боялась кого-то разбудить. В комнате было тихо, как бывает тихо, когда человек вдруг остается один. После грохота моря нам казалась необычной эта тишина.
— Вы садитесь, милые, — спохватившись, ласково сказала хозяйка. — Старый вас, верно, удивил?.. Да что тут… У меня у самой сердце упало. Как только новые люди на острове, так и жду; уж не Гриша ли с ними? А гости к нам бывают раз в году.
Она оживилась. Подойдя к печке, она отодвинула заслонку. Розовый свет вспыхнул на стенках.
— Гриша — это мой сын. На «Орле» он работал. Тоже матросик… двадцати лет…
Мы сели к столу. Женщина поставила перед нами глиняную миску со щами. Шершавая соль осыпалась на скатерть с наших рук. Уже не было ветра, не было ледяных волн. Запах теплого хлеба окутывал нас. Он был родной и спокойный.
— «Орла» знаю, — сказал Николай. — Хорошая шхуна.
Женщина вздрогнула, свет затрепетал на ее морщинистом лице.
— Да ведь он погиб… «Орел»-то…
Она сказала это спокойно и отвернулась. Но мы поняли: какая-то неистребимая капля надежды еще хранилась у нее.
Я посмотрел на Николая.
— Может быть, он не погиб, а?.. Коля…
— В самом деле, — подхватил Алексеев. — Как ты думаешь, Николай? Может быть…
Николай упрямо качнул головой.
— Пять лет назад. Под Охотском. Я хорошо знаю. У меня товарищ был на «Орле».
Старуха прошла к окну. За тусклыми стеклами шли тучи. Под ветром шаталась невысокая ель.
— Эх, ты, Коля! — с горечью сказал Алексеев.
Николай посмотрел ему в глаза.
— Что ж, это правда, — проговорил он спокойно и отодвинул хлеб.
Мы сидели молча некоторое время. Женщина стояла у окна. В печке медленно шевелилось пламя.
Тихонько открыв дверь, вошел старик. С ним порывом ворвался ветер. Громко затрепетало пламя. В комнате стало темней.
— А Гришки нет, — сказал он растерянно и, протянув руку, двинулся к столу. Глаза его по-прежнему были широко открыты и пусты.
Не отвечая, женщина прошла к порогу, плотно прикрыла дверь.
— Погоди. Управиться ему дай, — прикрикнула она и быстро обернулась. Она тоже не верила нам? Ждала все-таки сына. Даже помедлила у двери, как будто вот, сейчас, он должен был войти.
— Ребятам постель сготовь… Ведь устали? — сказал старик. Ощупывая дрожащими пальцами стол, он опустился на край скамейки.
— Ну-ка, рассказывайте, соколы, откуда держите путь? Табак у вас есть? Эй, Катерина, дай табачку!
— Путь наш далекий, — молвил Алексеев. — Вся жизнь в пути.
Старик удивленно улыбнулся.
— Тайный ты какой! Я сам в Америке бывал. И у китайцев. И на Гаваях… Григорий рассказывал, поди?
Женщина поставила на стол большую деревянную табакерку.
— И что ты допрашиваешь людей? Про тебя им только вспоминать, старый…
— Это ничего, — сказал я, — с новыми людьми всегда поговорить нужно.
Женщина посмотрела мне в лицо. Губы ее дрожали. Она как бы пересиливала страх. И мне хотелось понять: верит она или только хочет, чтобы мы лгали вместе с ней?
Алексеев тихонько засмеялся. Встав от стола, он подошел к печке и подложил дров. Он как-то переменился весь.
— Ты, старина, видно, молодость забываешь, — сказал он весело. — Сам ведь сыновнюю кровь просолил! Ну и летает твой Гришка. А моря — широки! Экое время: пять лет! Десять может пройти…
Женщина тихо вздохнула. Она улыбнулась в первый раз. Улыбка ее была печальна. Нет, она хорошо все знала… То, что мне казалось надеждой, было только памятью о сыне. Но память невольно рождает надежду… — и она неистребима вовек. Может быть, одновременно мы подумали об этом. Здесь же, на пороге дома, начинались далекие пути. На юг — океан, звездные ночи; прямо на север — сплошная, ручьями, заря, чайки над морем… ветер. Мы о многом забываем на корабле. Но вот он над нами, отчий кров. В нем всегда запах теплого хлеба. И тишина ожидания. И эта женщина — мать рыбака. Мы, наверное, оглохли от шторма. Но в горенке было тихо и тепло. Соль осыпалась с нашей одежды. Мы смотрели на мать, все поняв.
Старик поднял голову, словно прислушиваясь к шороху за стеной.
— Это я все знал, дорогой. Знал, что вернется. А старуху так только донимаю. И не хочешь, а скажешь. Трубку вот закурю — Гришка ее сделал. К морю пойду — и он по этой тропке ходил. Как умолчишь? Но старуха у меня — скала. Сердце у нее спрятанное. Так я на ступеньке больше сижу. Камушек где упадет — чую. Времени-то у меня много — сижу, жду.
— Как же ты нас не услышал? — спросил Николай.
— Э, милый!.. Вы только на берег — я уже вас по голосам сосчитал. Только вот Гришки не услышал. Или он в кубрике сидел? Или я… голос запамятовал… Чудно! Вы вот уже подошли, а я все жду, учуять его хочу.
Он достал тряпочку, вытер слезящиеся глаза. Женщина зажгла свечку, поставила ее на стол.
— Вечереет… — сказала она задумчиво.
Из темного угла комнатки выплыла большая белая чайка. Она висела на коротком шнуре. Кривые тонкие крылья, с силой распахнувшиеся к окну, замерли в крайнем напряжении рывка. Всей горенке, стремительному маятнику часов, громкому похрустыванию рассыпанной по полу хвои, была передана их напряженность. В самом деле, здесь не было кого-то. Кто-то должен был сюда притти. Одиночество этих двух стариков помогло этому верить. Но женщина знала правду. Она лгала изо дня в день. Может быть, она снова хотела забыть и верить? Все же это было страшное мужество сердца.
— Постель я вам тут, возле печки, приготовила, — сказала она. — И Григорию тоже…
Мельком, как бы невзначай, она взглянула на Алексеева.
— Боюсь только, что на промысла он подастся. К рыбакам.
Глаза старика открылись еще шире. Они смотрели на пламя свечи. Огонь в них не отражался. В светлых зрачках не было глубины.
Алексеев снова засмеялся. Он словно до сих пор не понял ничего.
— Придет! Не сегодня, так завтра…
— Верно, — подхватил старик. Губы его дернулись, задрожали усы. — Ты, Катерина, не печалься. Ведь больше ждала! Все вы плаксы, бабы… Ступай-ка на маяк! — И торопливо стал шарить по карманам, снова доставая трубку. — Эх, сам пошел бы к берегу. Да ведь не услышит с рейда. Погода шумна… Что ж примолкли, соколы? Дремлете? Ладно, завтра поговорим… Укладывай их, старуха!
— С глазами-то у тебя что, болели? — спросил Николай.
— Этому делу тридцать лет. Был я на «Смелом» кочегаром. Вот, паром прожгло. — Он потрогал рукой веки. — Завидовали мне ребята. Ты теперь, говорили, спасен, Федя. А я все плакал, кричал, своего счастья не понимал. Может, у меня от слез темная вода зашла?
Женщина принесла матрац, достала из сундука подушку.
— Счастье… — сказала она, кивнув Алексееву. — У тебя-то вон тоже якорь перечеркнутый.
Алексеев гладил свою волосатую грудь. Синяя татуировка была перечеркнута шрамом. Он все еще улыбался.
— Это хорошо. Якорь мой за грунт зацепился.
— Был у нас на «Смелом» кочегар, Вася Черенок, — вспомнил старик. — До сих пор он мне во снах является «Неспокойно лежать, — говорит, — штормы». Счастье такое, что от команды один я остался… Месяц не прошел, как японец их затопил.