Они заговорили тише, и Чапичев чему-то засмеялся, а Катарадзе спросил:

— Груз у вас был опасный? Если, скажем, боеприпасы, или взрывчатка, или бензин, тогда, я знаю, весь корабль лихорадка трясет…

Мне показалось — Чапичев посторонился.

— Какой метеорит катится! — сказал он удивленно. — Смотрите… Будто снегом метет… — Они помолчали немного, потом Чапичев сказал: — Говорить о себе всегда как-то неудобно. Тысячи людей были ранены, пережили страдания, горе… Подробности моего ранения — это десятое дело. Меня поразило другое. Сила, которая мне передалась. Она спасла меня, эта сила. Меня поразил человек.

Вы правильно поняли, — продолжал он, — все дело было именно в грузе. Будь я только с командой — иной разговор. А у меня были пассажиры. И какие пассажиры! Дети… Возраст — шесть-семь лет… Восемьдесят человек… Дети погибших моряков, командиров, солдат, портовиков. Мы не могли оставить их в Одессе. Они бы погибли. Мы должны были вывезти их на восток, — это был наш долг перед их отцами. Вы представляете — восемьдесят маленьких пассажиров, а с ними одна воспитательница, три матроса, два моториста да я. Мы, команда, все время были заняты своим делом, так что с ними она оставалась одна… Два раза налетал на нас пикировщик, но осколки только поцарапали корпус катера и искалечили наш единственный пулемет. Беда, казалось бы, небольшая, А как понадобился пулемет в те минуты, когда неподалеку от нас всплыла подводная лодка противника!.. Вы знаете, конечно, что на подводных лодках, спущенных противником по Дунаю, на палубе имелось единственное орудие, не огражденное броней. Если бы мой пулемет был в исправности, я мигом снял бы их артиллериста и загнал бы лодку под воду. Но там, на подлодке, поняли, что катер совершенно безоружен. Они не захотели тратить торпеду. Это был правильный расчет: здесь, на мелководье, торпеда должна была итти без углубления, и для меня не представляло бы труда увернуться от нее. В общем, они решили потопить нас орудийным огнем. Так они и сделали… Но им пришлось выпустить по боту свыше десятка снарядов, прежде чем он стал тонуть.

Увлеченный воспоминаниями, Чапичев, наверное, забыл обо мне. Я стоял у штурвала, в полутьме рубки, низко склонясь над картушкой компаса. Что удивило меня в те минуты — необычная разговорчивость Чапичева. Как видно, в жизни — каждого человека случаются порывы, когда, увидев вновь памятные места, он хочет рассказать о пережитом, незабываемом. И желание это становится неотступным. Быть может, это не только беседа с другом, но и с самим собой, чтобы еще отчетливее разобраться в самых значительных событиях своей жизни. Так я понял в тот вечер Чапичева. А он, конечно, забыл о третьем слушателе — позже, когда я спросил о подробностях тех, удививших меня событий, — он смущенно улыбнулся и сказал негромко:

— Дело давнее, личное… Не стоит о нем вспоминать.

В то время, когда я слышал их разговор, они перешли на середину мостика — в рулевой рубке был отчетливо слышен его приглушенный, слегка хрипловатый и потому казавшийся взволнованным голос.

— Единственный, кто выручил нас из беды, — рассказывал он, — была она, молоденькая воспитательница, врач… Мы прозвали ее Северянкой. Эту кличку дал ей рулевой Панчищин… Он не ошибся. Она родилась в Архангельске, в потомственной рыбачьей семье. Вы ни за что не догадаетесь, что я делал в те минуты, в те считанные, последние минуты, когда подводная лодка всплыла в двух сотнях метров от нас и открыла огонь. Знаете, что я делал? Я пел. Да, я сам стоял у штурвала, потому что осколком третьего снаряда рулевой Панчишин был убит… Представьте эту картину: дети притихли, затаились в трюме бота. Смертельная бледность покрыла их лица, и все они смотрят на меня, смотрят, не отрываясь ни на секунду… а я, здоровенный дубина, кривляюсь у штурвала, будто клоун, и ору, изо всех сил ору какую-то веселую бессмысленную частушку. Теперь, стоит лишь вспомнить, и не верится даже… Но тогда это нужно было, чтобы отвлечь, успокоить детей. Сам я до такого не дошел бы, не догадался. Это приказала она. Если бы она просила, я, наверное, и самую просьбу принял бы за насмешку. Но она приказала. И глаза ее смотрели на меня со злобой…

— Вы были знакомы и раньше? — спросил Катарадзе с интересом.

— Нет, — сказал Чапичев тихо. — Это нельзя назвать знакомством. Мы виделись два или три раза… Я не знал ее имени… Хотя, если уж говорить правду, с той, первой встречи, после пожара в порту, она словно шла со мной рядом, все время была близко, но… только в мечтах. Что-то случилось со мной при этой встрече, что-то такое путанное, сложное, — не разобраться, не понять. На любовь это нисколько не было похоже. Если бы на ее месте был мужчина, я, кажется, мог бы сгоряча наделать беды. Но это была девушка. И я ничего не сделал, даже не ответил ей, хотя сердце мое кипело от обиды, от незаслуженного оскорбления. Она сказала мне прямо в глаза: трус… Вот и сейчас я волнуюсь, как только вспоминаю эту минуту, — сердце как будто громче стучит. Правда, теперь-то причина другая. Могло же так случиться, что я не увидел бы ее больше, никогда не увидел, и она не поняла бы меня… К счастью, случилось иначе — мы снова встретились в порту. Я работал шкипером на парусно-моторном боте «Орленок», на линии Одесса — Аккерман. Приходилось ходить и в Николаев, и в Евпаторию, даже в Керчь — но это были особые задания и выпадали мне редко. Мы собирали на рыбалках улов и доставляли его на холодильник. Во время боев за Одессу, когда фронт проходил за Севериновкой и у Люстдорфа, я трижды прорывался в порт с грузом снарядов. И особенно трудным был третий рейс — до самого маяка нас провожала шестерка «юнкерсов». За два часа они сбросили свыше сорока бомб. Старенький, видевший виды «Орленок» имел на вооружении только один пулемет. Наш пулеметчик Андриенко отстреливался до последнего патрона. Славный был товарищ и воин, — жаль, он не увидел больше Одессы, — осколок тяжело ранил его в грудь. Мы пришли в порт с тридцатью двумя пробоинами, со сбитыми мачтами, с развороченной кормой. Я до сих пор удивляюсь: как не взорвались боеприпасы? Несколько ящиков уже загорелось, но огонь погасила прорвавшаяся в пробоины вода. «Орленок» был на редкость послушен рулю: с ходу я разворачивался почти под прямым углом, кружил каруселью, останавливался и возвращался, бросался то к берегу, то в открытое морс, — словом, если бы начертить на карте этот маршрут, здесь были бы спирали, углы и круги, — самые замысловатые фигуры.

Он помолчал, задумавшись о пережитом.

— Все-таки… да, все-таки мы пришли в порт… Нам указали причал, мы подошли к нему с приспущенным флагом и передали на берег Андриенко. Прошло, наверное, не более двадцати минут, когда рядом, от целой пачки «зажигалок», загорелся пакгауз и тюки сена на соседней барже… Ветер дул свежий, рыбачий ветер кинбурн, — на ставных неводах в другое время приносит он счастье. А теперь он «работал», как поджигатель. Клочья горящего сена летели над причалами. Пепел кружился, будто метель… Черная метель, вперемежку с огнем. Я должен был немедленно уйти от причала, подальше отсюда, — на внешний рейд. Но, кроме моей команды и шести человек грузчиков, которые уже вынесли десяток ящиков на берег, здесь не было никого. Я приказал погрузить эти ящики обратно и набросить мокрый брезент. Я ждал… Два грузчика медленно поднимали ящик. Другие четверо стояли и смотрели. Они растерялись. Они знали, что в горящий пакгауз только сегодня сгружена тонна аммонала. Я об этом не знал. Я закричал на них так, что сам своему голосу удивился: «Да чего же вы ждете, дьяволы, — взрыва?!» Матросы бросились за мной на берег, и мы внесли эти ящики за какие-нибудь пять-шесть минут… Я уже приказал отдать швартовы, но старый, бородатый грузчик вцепился в трос, взглянул на меня, выпрямился и показал на пакгауз: «Аммонал… Тонна аммонала». Тогда я понял, почему они так окаменели. Медлить нельзя было ни секунды. «Орленок» еще мог принять тонну груза. В такой горячке некогда размышлять. Я сказал им, что, может быть, мы еще успеем, и побежал к пакгаузу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: