Тащиться к черту на кулички под дождем, когда давно уже полагается спать!
Но, повторяя все это и ругая себя, я продолжал плестись за Савчуком.
В описываемое мною время Музей народов СССР помещался на Большой Калужской, фасадом своим выходя к Москве-реке, в Нескучный сад.
Пока Савчук искал дежурного по музею, я стоял у входа в здание.
Внизу толпились деревья. Между ними видна была вода. Она казалась светлее деревьев, но все же была очень темной, неприветливой.
Я подумал о том, что совсем скоро — через каких-нибудь два-три дня — буду стоять у настежь раскрытого окна сочинского санатория. Лунная дорожка побежит от берега далеко-далеко к горизонту, а с веранды будут доноситься мерное шарканье ног и звуки медленного вальса. Медленного… Почему именно медленного?
Странно! Я никак не мог настроиться на курортный лад. Лиза говорила мне не раз, что я, подобно многим другим занятым людям, попросту не умею отдыхать. Возможно. Но мысли о Сочи все время перебивала мысль о письме на бересте. Что-то почти гипнотизирующее и очень тревожное было в этих разрозненных, не связанных между собой словах: «Таймыр», «верховьях реки…» И как там дальше? «Птица Маук» и «жив»!
Что бы это могло значить?…
— Дежурный разрешил! — раздался за спиной торжествующий голос Савчука.
Я вздрогнул. Я был сейчас далеко от дежурного и от музея.
— Договорился, уладил, — объяснил Савчук, переводя дух. — Сейчас отопрут.
Но высоченные резные двери, ожидавшие своего магического слова «сезам», еще долго не открывались перед нами.
Наконец явился сторож, низенького роста, заспанный, лохматый, недовольный. Кряхтя и зевая, он нашел в громадной связке ключей тот, какой ему требовался, и с медлительным скрипом двери отворились.
На нас пахнуло холодом. Словно бы пещера была там, глубокая, сводчатая, наполненная слоистым мраком. В углах неясно мерцало что-то, — быть может, сокровища Али-Бабы?
Суетливо шаркая валенками, сторож побежал вперед, зажигая свет на нашем пути.
Одна за другой возникали из тьмы высокие просторные залы. Днем здесь было иначе: раздавались приглушенно-робкие голоса посетителей, сдержанное покашливание, властный стук палочки экскурсовода. Сейчас сонная тишина стояла в комнатах, подобно недвижной воде в заводи.
Да, очень странно было в музее ночью.
Мне показалось, что в одном из углов стоит человек. Когда мы приблизились, я рассмотрел под стеклом витрины фигуру русского казака XVII века.
Воинственно торчал шишак, поблескивала чешуя кольчуги, в откинутой руке было нечто вроде алебарды. Фигуре сумели придать такой естественный поворот, что чудилось: еще немного, и оживут, колыхнутся могучие плечи, а рука в железной перчатке сдвинет назад шишак, из-под которого глянет мужественное и доброе чернобородое лицо.
Такими, наверное, были первооткрыватели Сибири: предприимчивый Ермак, отважный Василий Бугор, хладнокровный Буза Елисей, о которых рассказывал мне в детстве — и с таким воодушевлением, так красочно! — мой школьный учитель географии.
— Не задерживайтесь у этой витрины, — поторопил меня Савчук. — Я же сказал вам: не семнадцатый, а двадцатый век!…
Он быстро и уверенно шагал мимо тускло отсвечивавших витрин, мимо глиняной утвари и деревянных сох, мимо стендов с разноцветными вышивками, мимо каменных баб, высокомерно щуривших на нас свои глазищи.
Наконец мой проводник замедлил шаги.
— В следующем зале, — сказал он вполголоса. (Полночный час настроил и его на торжественный лад.)
Я огляделся. Это был каменный век!
— Мы в северной Сибири. Эпоха — ранний неолит, — пояснил Савчук, делая широкий жест хозяина.
Со стен исподлобья смотрели рогатые черепа, по-видимому, северных оленей. В углу стоял растрескавшийся обломок могучего желтого бивня, а под ним лежали каменные топоры, наконечники стрел и короткие ножи из обсидиана — вулканического стекла.
А ведь все это когда-то служило человеку: стрела из обсидиана догоняла бегущего оленя, каменный топор валил быка. За каждым из этих предметов угадывался человек. В них воплотилась, материализовалась упрямая, творческая, созидающая мысль, которая подняла человека над окружающим миром.
Что же ожидало нас в следующем зале?
С некоторой робостью я переступил порог.
2
Передо мною было чучело орла.
Экземпляр, правда, был незаурядный. Размах крыльев достигал на глаз двух с половиной метров. Могучие когти вцепились в пунцовую бархатную подставку. Издали могло показаться, что хищник терзает брошенный ему кусок мяса. Клюв был широко раскрыт, так что виднелся кончик острого, как жало, языка.
Набивщик чучела, по-видимому, обладал художественным вкусом и придал шее орла такой изгиб, что усиливалось впечатление злой и надменной силы.
С почтительным любопытством я склонился над металлической пластинкой, прибитой к подставке.
«Орел-белоголов, — было написано там, — убит на Чукотке. Поднесен в дар музею охотником Тывлянто такого-то числа».
Я обернулся к Савчуку, который с удивлением смотрел на меня.
— Что вы?… Не орел, — сказал он.
Присмотревшись, я увидел, что в тени орлиных крыльев приютилось на особой подставке чучело гуся. Гусь как гусь: с перепончатыми лапами, с вытянутой по гусиному обыкновению шеей. Он смотрел на меня искоса желтым глазом, сохраняя при этом непроницаемо-загадочное и даже вызывающее выражение на длинноносой продувной физиономии.
— Лучше бы все-таки орел. Гусь, знаете ли, не так романтично.
— Ведь не простой гусь, а «закольцованный», — вступился за гуся Савчук.
— Почти что заколдованный…
— Вестник несчастья, — многозначительно сказал этнограф. — Важные письма в старое время, — продолжал он, — запечатывались сургучом, к которому припечатывались еще и два-три гусиных пера. Чем больше перьев, тем важнее считалась весть, тем быстрее мчался гонец.
— Гусиные перья вместо марок?
— Вроде того.
— Тогда полученное с Таймыра письмо можно назвать заказным, потому что его сопроводили не двумя-тремя перьями, а целым гусем. Но где же оно, это «заказное письмо»?
— Не в клюве гуся, конечно. За семью печатями… Прошу пройти в эту маленькую дверь. Осторожно, ступеньки!
Записка сберегалась в кабинете директора в особом, герметически закрытом стеклянном ящике.
Я присел к столу.
Кусок бересты имел четырехугольную форму и загибался, как свиток. Надпись сделана была микроскопическими печатными буквами с сохранением старой орфографии. Сначала чем-то острым (шилом или гвоздиком) выцарапывались углубления для букв, потом они заполнялись золой, разведенной в воде.
Вот что мне удалось с трудом разобрать: «Таймыр… идя на юг… воздушному следу… верховьях реки… назыв… детьми солнца… Птицей Маук… единоборство… жив… помощи…»
— Текст бессвязный, — разочарованно сказал я, поворачиваясь к Савчуку.
— Надо читать между строк.
— А вы прочли?
— Попытался. Начал заполнять пустоты между уцелевшими словами, перебрасывать смысловые мостики…
— И получилось?
— Судите сами.
Савчук вытащил из кармана смятую бумажку, испещренную поправками, и прочел:
— «Я, имярек, потерпев кораблекрушение, попал на Таймыр. Идя на юг по какому-то воздушному следу, после долгих скитаний очутился в верховьях такой-то реки и пришел к людям, называющим себя «детьми солнца»…» Ну как?
— Складно… Дальше.
— Дальше не так складно. Птица Маук?… Пока еще не возьму в толк, что это за диво. Возможно: «столкнувшись с Птицей Маук»?…
— Понял… «Вступил с нею в единоборство»?
— Да, в этом духе. И в заключение: «меня считают погибшим, но я жив и прошу помощи…» Затем, как водится, фамилия, дата, указание координат.
— Их-то и нет?
— К сожалению, нет. Край записки надорван.
Я в раздумье откинулся на спинку стула.
— В общем приемлемо. Записка, бесспорно, послана с Таймыра.
— А некоторые этнографы, представьте себе, не верят, считают мистификацией, — пожаловался Савчук. — Даже статья появилась: «Странная мистификация в Арктике». У меня есть газетная вырезка. Хотите прочесть?