— Через двести лет… Будет ли тогда солнце таким же пылким?
Профессор рассеянно слушает его; он занят своей тревогой.
— Через двести лет, мой друг… Куда же делся этот неряха Малахов? Экая неаккуратность!.. Вы о чем-то спрашиваете, Викентьев?
— Пустое!
Профессор слышит звонок. Топ-топ-топ. — Он у двери. Звякает цепочка.
— Ну, и задам же я вам!.. Ага! И Малахов тут? Вот хорошо, друзья мои!
Малахов фундаментален; широкое лицо цвета сырой говядины в взбитой пене седины волос, усов, бороды — всюду волосы. Они торчат пучками из ноздрей и кустятся над бровями, они растут на руках и на шее. Нос у него туфлей и испещрен синими жилками. Огромный нелепый галстук выскочил из запонки. Мясистые руки прут из манжет.
Ткнув желтым от табаку пальцем с темной каемкой на ногте в Викентьева, спросил:
— Вот это он самый?
— Викентьев. Профессор Малахов, — представляет их друг другу Моран.
Монумент мотает своей снежной головой:
— Ладно!
И, сопя, садятся на кушетку, которая скрежещет под его тяжестью всеми своими пружинами.
Звягинцев, Константин Петрович, — как будто только что был в парикмахерской. Пахнет одеколоном; аккуратно выбритые щеки пухлы и розовы; белокурые волосы, зачесанные вверх, блестят. Новенький синий костюм, свежевыутюженные брюки, слеза бриллианта в черном галстуке, лакированные ботинки с желтыми гетрами.
Он весь сверкает. Сияют пенсне, бриллиант, сверкают лакированные ногти. Улыбнулся, — желто блеснули коронки золотых зубов.
— Позвольте представиться — профессор Звягинцев.
Щелкнул каблуками, сломался пополам, дохнул на Викентьева мятными лепешками, выпрямился.
Из лаборатории доносится мерное дыхание динамо, пущенного в ход. К нему примешивается свист четырех нагнетательных насосов, накачивающих выработанный газ в баллоны. Двести таких баллонов, точно артиллерийские снаряды, с газом стоят в кладовой, рядом с лабораторией. Уже приготовлен металлический ящик и двести пленок.
Тонкий алый шнурочек губ горяч и сух. Тревожно мечется сердце. Неожиданные мысли: будет ли через двести лет Москва, Россия? Отчего сегодня так жалко солнце? Завтра Викентьев не увидит его. Двести лет оно не будет существовать для него. Небытие на двести лет. Что такое небытие? Сон? Тьма? Нет, ни сон, ни тьма, а что-то такое вне человеческого представления.
Из-за портьеры высунулась голова профессора Морана.
— Готово. Идите в лабораторию.
Ноги словно из ваты. В голове назойливо звенит мотив какой-то песни.
Этот белый операционный стол и три профессора в белых халатах. Больничный запах карболки и эфира. У профессора строгий, ледяной вид.
— Разденьтесь, Викентьев.
Неслушающимися пальцами Викентьев неловко и медленно раздевается. Желтое худое тело в зябких пупырышках. Неприятно смотреть на свои ноги с изуродованными обувью пальцами.
— Лягте на стол. Так. Вытянитесь.
Изящный Звягинцев трудится над Викентьевым, вытирая его тело губкой со спиртом. Малахов, засучив рукава, варит на спиртовке стальной ланцет. Моран смотрит на Викентьева. Его агатовые глазки теплеют.
— Мы сейчас захлороформируем вас. Может быть, вы хотите что-нибудь сказать… передать?..
Викентьев с трудом раскрывает слипшиеся губы. Голос хрипл:
— Мне нечего передать. У меня никого нет.
Моран протягивает ему руку:
— Прощайте, милый мой!
Неожиданно наклоняется над ним, дышет запахом сигары и, уколов его щетиной усов, целует в губы. Малахов у спиртовки грохочет.
— Экие нежности! Терпеть не могу!
На лицо Викентьева наложена маска. Вяжущий, сладкий, тошный запах. Далеко, словно из-под подушки, доносится голос:
— Считайте, Викентьев.
— Один, два, три…
Ярко-голубые пятна перед глазами. Тело наливается тяжестью и ленью, становится чужим. В ушах тонкий комариный звон; он становится ярче, звонче, шире, наполняет голову.
— Четыре… пять… шесть…
Язык шершавый, тяжелый. Во рту сладкая слюна. Стол плывет мягкими волнообразными толчками вверх, потом в сторону.
— Пятнадцать… девят-над-цать, — мелет непослушный язык, — двадцать семь…
В засыпающем мозгу слабой искрой затлелся протест: «Зачем? Не нужно! Не хочу!» И потухло.
Малахов серьезен и хмур. Наклонившись над Викентьевым, он работает. Сверкает металл ланцета. Алая струйка пятнит белый стол. Малахов зажимает ранку.
— Прибор! — рокочет он.
Резиновая трубка прибора присосалась к ранке. Моран и Звягинцев торопливо обвертывают тело Викентьева в красный шелк, потом все трое несут его вместе с аппаратом к саркофагу и осторожно опускают на дно.
На передней стенке саркофага просверлено двести отверстий, одно под другим, с клапанами, открывающимися внутрь. На задней стенке — двести отверстий. Клапаны открываются наружу.
Моран и Звягинцев накладывают на выемки внутри саркофага первую пленку. Моран заливает какой-то черной, мгновенно твердеющей массой края первой крышки.
Первая полость готова. Моран привинчивает трубку нагнетательного насоса к крану на передней стенке саркофага. Газ со свистом врывается в полость. Через отверстие на противоположной стенке выпирает воздух. Фигура Викентьева тонет в молочно-голубой мути.
Готово! Кран отвинчен, оба отверстия на стенках запаяны. Накладывают вторую пластинку и повторяют ту же работу.
Четыре дня работают они над гробницей, как простые рабочие. Профессор Моран прикрепляет к стенке гробницы дощечку:
Дочь профессора, очнувшись в Мире Грядущего, ни одного дня не будет одинокой: у нее есть спутник в царство Грядущего Мира. Он очнется в один день и в один час со своей подругой, и оба одновременно предстанут пред новым человечеством, как посланцы старого мира.
III. На дне океана
Профессор не любит шума вокруг своего имени. Это мешает ему работать. А между тем, газетчики обладают изумительно тонким нюхом. Они знают обо всем, что делает профессор в тишине своей лаборатории. Они печатают статьи с крикливыми заголовками о его опытах. Где бы ни появился профессор, фотографы-корреспонденты тут как тут, и уже щелкают под самым его носом своими кодаками.
Особенно невыносимо стало в последнее время, после усыпления Викентьева. Непостижимо, непонятно, как это могло случиться! В ряде иллюстрированных журналов появились сенсационные снимки:
«Профессор Моран в своем кабинете с господином Викентьевым».
«Профессор Моран усыпляет г. Викентьева».
«Снимок с гробницы, в которой находится подвергнутый анабиозу Викентьев».
Одна большая влиятельная газета выразила свое возмущение. Опыты профессора Морана граничат с преступлением. Взять взрослого, здорового, полноправного члена общества и подвергнуть его анабиозу! Где гарантии, что эти опыты безопасны для жизни и здоровья? Зачем существует прокурорский надзор?
Прокурорский надзор? Он постучался в двери квартиры профессора в виде скромного посыльного с книгой. Распишитесь в получении повестки от следователя.
В 11 часов утра профессор должен был оторваться от своих занятий и прогуляться в камеру судебного следователя. Следователю угодно знать, известно ли что-нибудь профессору об Алексее Федоровиче Викентьеве, а если известно, то чем он докажет, что над А. Ф. Викентьевым не учинено насилие?
Профессор вытаскивает из бокового кармана белый лист, сложенный вчетверо. Нотариус такой-то удостоверяет, что сего числа г. А. Ф. Викентьев собственноручно, в присутствии нотариуса, подписал настоящий документ.
Итак, насилия не было. Прокурорскому надзору нет никакого дела. Тысяча извинений! Вы свободны.
Скромный следователь сделал свое дело. Но газеты не успокаиваются. Телеграф выстукивает:
— Профессор Моран победил смерть! Величайшее открытие.
Радио разносится по всему миру. Изумительные вести ловят вышки радио-станций: