С рапорта расходились неохотно. По сути, должен был состояться большой, серьезный разговор. Каждая строка статьи била в цель, выводы были доказательными и неопровержимыми. Но Гребенщиков от объяснения увильнул, заняв дипломатическую позицию. Люди обманулись в своих ожиданиях.

Оставшись один на один с Рудаевым, Гребенщиков все же не выдержал, спросил:

— Как вам эта… стряпня?

— Какая стряпня? — не понял Рудаев.

— Да вот… лагутинская.

Рудаев помедлил с ответом. Достал папиросу, помял ее, но не закурил — Гребенщиков не выносил табачного дыма.

— Хорошая статья, — сказал спокойно. — И вежливая. Можно было покрепче всыпать. Но это, кажется, не за горами. Лагутина скучать нам не даст.

— Вы думаете? А как бы ей прищемить хвост?

— Вот тут я вам не советчик. У каждого свой метод самозащиты. Я, например, предпочитаю открытый бой, а не обход с тыла.

В приемной секретарша протянула Рудаеву письмо.

— Борис Серафимович, не откуда-нибудь, а из Франции.

Рудаев вскрыл конверт. Незнакомый, четкий, старательный почерк. Письмо было короткое:

«Дорогой Боря, очень прошу это заявление отдать лично директору в руки и замолвить за нас словечко. Жаклин». Заявление тоже оказалось немногословным. «Уважаемый товарищ Троилин! Вы меня и в глаза не видели, но, возможно, помните семью Иронделей, которая два года назад уехала во Францию. Сейчас у нас нет желания более страстного, чем вернуться обратно. Мы сделали непростительную глупость и теперь днем и ночью клянем себя за это. Вы спросите, почему письмо пишу я, а не отец. Ему стыдно обращаться к вам, стыдно, что не послушал тогда ваших советов. Очень, очень просим Вас, не откажите в вызове. Без Вашего согласия никто не разрешит нам въезд в Россию. От Вас и только от Вас зависит вся наша дальнейшая судьба. Мы уже обессилели от непрестанных терзаний. Помогите, пожалуйста!

Жаклин Ирондель.

P. S. И не очень уж обвиняйте папу. Тоска по родине — это великое чувство, и папа заболел ею вторично».

«Крепко написала, — отметил про себя Рудаев. — Без единой трескучей фразы, а за душу берет. Слезы за ним чувствуешь, вопль».

Не раздумывая долго, Рудаев позвонил Троилину и отправился к нему на прием.

Жаклина! Он вспомнил ее совсем ребенком. Едва научившись держаться на ногах, она пробиралась через дыру в ветхом заборе в их двор и понемножку проказила: гоняла кур, рвала, еще не созревшие помидоры, в союзе с Наткой разрушала фортификационные укрепления, сооруженные Юркой из земли и обломков кирпича. Она никого не боялась в этом доме, здесь ей все разрешалось, все прощалось.

Став кое-как болтать, она потешала всех, путаясь в русских, украинских и французских словах. На его глазах пошла в школу, взрослела, становилась тонконогой, как аистенок. Потом он уехал в Макеевку и долго не видел ее, а когда вернулся, не узнал. Худенькая, с торчащими лопатками девочка превращалась в девушку, и девушка эта казалась ему то привлекательной, то представала взору чуть ли не гадким утенком. Одно несомненно украшало ее — неуемная резвость. Он продолжал относиться к ней как к члену своей семьи, как к сестренке, даже лучше, чем к сестренке, — Жаклина была ласковее. И как брат утешал, когда в день отъезда во Францию она плакала, уткнувшись лбом в его плечо. На перроне толпились многочисленные родственники и рабочие с завода, и ему было неловко, что именно его плечо выбрала Жаклина, чтобы выплакаться, что ему уделяет последние минуты.

Зажегся зеленый свет на выходном светофоре. Отец схватил Жаклину за руку, потащил к вагону, подсадил на ступени. С его лица тоже не сходило страдальческое выражение, и похоже было, что и он и Жаклина вот-вот сойдут на перрон и больше никакая сила не увезет их. Анри даже оглянулся на Елизавету Ивановну, словно искал ее поддержки в этом своем решении. Но поезд тронулся, путей к отступлению больше не было.

Второй раз Елизавета Ирондель, урожденная Головня, покидала свою страну.

* * *

Первый раз Лиза Головня расставалась с родиной при самых трагических обстоятельствах. В апреле сорок третьего года гитлеровцы схватили пятьдесят юношей и девушек, втиснули в товарный вагон и с этой самой станции отправили в Германию. Дали харчей на пять суток, а везли двенадцать. Вагонная дверь открывалась раз в день, когда приносили воду и разрешали вынести бак с нечистотами. Ни голод, ни холод, ни спанье вповалку на тонком слое гнилой соломы не мучили так, как эта общая параша. Большего стыда, большего унижения нельзя было и вообразить.

Полтора года каторжной работы, голодного, нечеловеческого существования и всего два счастливых дня: когда Германия погрузилась в траур по случаю гибели трехсоттысячной армии у волжской твердыни и когда самолеты разбомбили завод в Ваппингене под Мецем, на котором работала Лиза.

Наконец настал и третий такой день. В августе 1944 года американские войска подошли к Мецу и обстреляли его. Только радость лагерников быстро сменилась отчаянием. Гитлеровцы уготовили им страшную участь. Заколотили двери бараков (окна были зарешечены) и стали обливать стены керосином.

Но неожиданно на территории лагеря поднялась стрельба, так же неожиданно кончилась, и наступила подозрительная тишина. Ни лая сторожевых собак, ни лающего говора охранников.

А потом страшные удары в дверь и французская речь. Вошли люди с автоматами, одетые кто во что. Это были Франтиреры. Они объявили, что охрана перебита и лагерники свободны.

Уходить в темноту ночи было страшно, решили дождаться утра. Спать не легли. Сидели на нарах и пели песни. Разные песни на разных языках.

На исходе ночи кто-то постучал в окно. Все притихли, никто не решался откликнуться. Снова стук, теперь уже в дверь, и просьба открыть.

Лиза подошла к двери, толкнула ее и в испуге отскочила в сторону. Небольшой парнишка, согнувшись в три погибели, внес на себе великана. Уложив ношу на свободные нары, представился. Зовут его Анри, тяжело больного товарища — Павлом.

Отдышавшись, Анри рассказал, что в опустевшем бараке остался еще один такой — Сергей. Оба русских распространяли сводки Советского информбюро, и гитлеровцы, дознавшись об этом, исполосовали их плетьми из стальной проволоки.

Вскоре в барак перенесли и второго русского. Оказав несчастным посильную помощь, стали размышлять, что с ними делать дальше. Если в Меце американцы, все решится просто. А если гитлеровцы?

Лиза вызвалась сходить в Мец. Правда, на платье у ней буквы «ОСТ» и лагерный номер, но кто-то ведь должен рискнуть.

Анри сразу понравилась эта девушка. Хрупкая, миловидная, глаза черные, как у Эсмеральды. И потом такая горячая готовность помочь в беде…

Вернулась Лиза быстро. Она не дошла до Меца, узнала по дороге, что город свободен, — немцы удрали, американцы еще не вступили.

Утром, устроив раненых в больницу, Лиза и Анри расстались.

Три месяца стояли американцы под Мецем. Воспользовавшись их нерешительностью, гитлеровцы вернулись в город и первым делом принялись вылавливать лагерников.

Местное французское население всячески помогало им избежать страшной участи, но спастись удалось далеко не всем. Сергей и Павел были повешены во дворе больницы рядом с врачом-немцем, который посмел принять их на лечение.

Только в ноябре американцы вошли в Мец. Анри, как и многие молодые французы, испытавшие ужасы гитлеровских лагерей, вступил в ФФИ — внутренние французские силы. Его одели в военную форму, вручили пистолет, и теперь уже он разыскивал гитлеровцев, рассеявшихся по Лотарингии, этой исконной французской земле.

Судьба оказалась благосклонной к русской девушке и французскому парню. Они встретились снова.

Отгремели последние выстрелы войны, над рейхстагом взвился советский флаг. Многие французы вернулись домой, не сделал этого только Анри — он не представлял себе разлуки с Лизой.

Когда в город приехали представители советского командования и стали составлять список желающих вернуться в Россию, Анри умолил занести в этот список и его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: