Они расположились на балконе санатория после концерта, который дал ее любительский балетный ансамбль. Отсюда хорошо было видно море. Лучи прятавшегося за массивами зданий солнца делили его как бы на две части: радостно-ясную и сизую, мрачную. Где-то далеко-далеко, как одинокий тюльпан, чудом уцелевший на вспаханном лугу, алел парус. Сначала Лагутиной показалось, что так окрасил его случайно прорвавшийся луч закатного солнца. Но цвет был вызывающе яркий, естественный.

— Посмотрите, что у нас получилось, — продолжала свою исповедь Вера Федоровна. — Я балерина, он — инженер. В конце концов я ушла из театра и переехала сюда. Ну ладно, я перестала танцевать, а он… Он мог защитить диссертацию, стать ученым. И вот всем пожертвовал, чтобы помогать мне. Когда я организовала здесь кружок балета, выросший в театр (это легко сказать — выросший!), он все свободное время отдавал ему. Тапером был, дирижером стал. А на заводе… — Вера Федоровна понизила голос до шепота, хотя ни на балконе, ни в вестибюле никого, кроме них двоих, не было, — замер почти на одной точке. Пошли на обоюдный компромисс, и из обоих ничего путного не вышло. Согревает только сознание значимости сделанного. Но лучше без жертв.

Вера Федоровна примолкла, и Лагутина, воспользовавшись паузой, — надо было показать, что она внимательно слушает, — проговорила:

— Женщины отличаются тем, что легче идут на жертвы, зато потом вымещают свои потери, действительные и мнимые.

— Вы, конечно, обратили внимание на нашу приму Зою Агейчик. — Вера Федоровна не откликнулась на замечание Лагутиной, чтобы не потерять нить разговора.

— Да. Одаренная балерина. У нее не только лицо, но и тело говорит о душе утонченной и легко ранимой. А глаза… Такая глубина, такая задумчивость…

— Работница чулочной фабрики, — живо откликнулась Вера Федоровна. — Яркий пример талантливости народной.

Попав на проторенную стезю, она взахлеб принялась рассказывать о Зое. О гранях ее дарования, о её возможностях и душевных качествах. Призналась, что балерине уже требуется более опытный педагог и наставник, который отшлифовал бы ее, научил летать по-настоящему. Но для этого нужна сцена большого города, профессиональный театр. А чтобы попасть в театр, очень важно очутиться в фокусе внимания. Не смогла бы Лагутина опубликовать о ней статью где-нибудь в центральной прессе?

«Вот какое желание толкнуло тебя на беседу. Но для чего тогда такая длинная преамбула о себе, о муже?» — подумала Лагутина с легкой досадой.

— Вы напрасно считаете меня универсалом, — заметила она. — Я пишу только о том, что хорошо знаю. Статьи о промышленности у меня лучше или хуже получаются, а что касается искусства… Не писала ни разу.

Веру Федоровну явно огорчил этот уклончивый ответ, и она вдруг, как показалось Лагутиной, забыв о своей просьбе, ни с того ни с сего стала рассказывать о своем сыне.

Женю она готовила в балет, с самого раннего детства муштровала с той беспощадностью, на какую способно только по-настоящему любящее материнское сердце. Но воспитание в семье шло вразрез с воспитанием в школе. Город промышленный, главные люди в нем — металлурги, машиностроители, моряки. Женя учился с их детьми, а эти дети признавали только профессии отцов, профессии трудные и прославленные. Он и решил, что мужчине подобает находиться у печи, у станка, у штурвала, и уже с пятого класса задумался над тем, чтобы приобрести «солидную» специальность. Машиностроителем? Это показалось слишком прозаическим и будничным. Моряком? Побывал бы в море хоть на коротких рейсах, возможно, потянуло бы. Но корабли, на которые он попадал, либо разгружались, либо стояли на ремонте, и романтики дальних странствий по чужим морям и портам он не ощутил. А вот металлургия его пленила. Буйство огня в мартене, стремительность изгибающихся, как змеи, раскаленных полос в прокате оставили неотразимое впечатление. Пленили и люди, с таким залихватским небрежением укрощавшие разъяренную стихию огня и расплавленного металла. И ему, щупленькому, слабенькому, беззащитному против, своих приятелей, задиристых и ловких, захотелось стать настоящим мужчиной, захотелось научиться покорять эту стихию, самую страшную из всех стихий. Постепенно балет становился обузой, сначала ненужной, потом тяжкой. Он взбунтовался. Сорвал выступление в школе и заявил, что больше этим девчоночьим делом заниматься не будет.

— И не раскаивается? — спросила Лагутина, хотя была убеждена, что этот влюбленный в свое дело сталевар целиком поглощен своей профессией.

— Нет, Женя не жалеет о том, что сделался сталеваром. Исчезло ощущение ущербности, которое долгое время преследовало. Его сверстники озорничали, дрались, курили, а он был образцовым тихоней. Девчонки не обращали на него никакого внимания, даже доверяли свои девчоночьи тайны, будто он и не был мальчишкой. Ну каково было выслушивать Жене признание девочки, которая ему нравилась, что она «умирает» от любви к другому, и каково передавать от нее записку глуповатому самонадеянному счастливчику или даже объясняться ему от ее имени в любви до гроба? Сейчас он вырос в своих глазах, обрел самоуважение. Но не прощает себе, что попутно не занимался балетом.

— Не дают покоя лавры товарищей? — как бы ненароком осведомилась Лагутина.

— Хуже. Влюбился в Зою Агейчик. И как! Я даже не думала, что нынешняя молодежь может так влюбляться и так ревновать. Хотя, впрочем, сила ревности не всегда соответствует силе любви. И он грызет себя. Нашел же в себе силы Виктор Хорунжий работать в цехе на завалочной машине и заниматься балетом, причем и там и там одинаково успешно. Он премьер, она — премьерша. Совместные репетиции, совместные занятия по искусству, совместные поездки. А вскоре, возможно, и длительный выезд на гастроли за рубеж. Женя не может препятствовать их постоянному общению. Ему даже не всегда удается зайти за Зоей к концу репетиции или спектакля и проводить ее домой — у него ведь еще три дня в неделю занятия в институте. Встречаются редко, выбирают самые длинные дороги, выдумывают самые разные причины, чтобы задержаться, — в магазине, на почте. В общем, беспризорная любовь.

— Ну и пусть поженятся, — благодушно обронила Лагутина.

— И повторят нашу ошибку, — вдруг ожесточилась Вера Федоровна. — Существуют несовместимые профессии, Дина Платоновна. Например, металлург и балерина.

Ни в одном большом городе нет большого металлургического завода, а Женя заболел большими масштабами. Только и слышу: шестьсот тонн, девятьсот тонн.

«Ах, вот для чего нужна была такая длинная преамбула», — только теперь догадалась Лагутина.

— Вы поймите меня, — продолжала свое Вера Федоровна. — Я не сына охраняю от Зои. Лучшей невестки не пожелала бы. Я Зою спасаю от него. Для искусства. Вы сами сказали, что женщины легче идут на жертвы. Знаете, что я говорю ей? Не выходи замуж за человека обычной профессии. Если уже невтерпеж, бывает такое, живи с ним, но в парный хомут не влезай. Она умница, понимает. И пока держит на расстоянии. Но ум отцов наших для нас поздний ум. Чужие ошибки никому не в помощь, каждый должен наделать своих, будто мир только вчера создан…

Взошла луна, круглая, словно очерченная циркулем, желтая, как из начищенной латуни, и лунная дорожка, широкая у берега и суживающаяся к горизонту, легла через море. Понемногу затихало шуршание шин неподалеку на асфальте и говор людей. Только изредка вспыхивал чей-то смех, да какой-то неуемный гитарист из отдыхающих с завидным упорством разучивал «Калитку». В коридоре потухли лампы, и очертания залитого лунным светом берега стали выпуклее, а огни ярче. Становилось холодно, можно было перейти в вестибюль, но Лагутина боялась даже переменить позу, чтобы не нарушить ту атмосферу доверительности, которая роднила сейчас ее с Сениной.

— Если бы вы знали, Дина Платоновна, как тело балерины просит танца, ритма, музыки… — проникновенно говорила Вера Федоровна. — Мне кажется, что балет сродни ораторскому искусству, этому высокому искусству, когда человек жжет глаголом сердца людей. Только здесь ты жжешь жестом, движением, позой, говоришь все, что хочешь сказать, кричишь, когда нужно. И чувствуешь (не видишь, во время танца ничего не видишь), именно чувствуешь кожей своей, что тебя понимают, тебе сопереживают. Это неповторимое, ни с чем не сравнимое блаженство. И вдруг от всего этого отказаться. Четыре стены и муж. Пусть нежный, любящий, чуткий, но он не может заменить тебе всей той радости, какую испытываешь ты, давая радость многим. Я страдала все эти годы, страдала сильнее, чем женщина, потерявшая любовь. Я это почувствовала позже, чувствую и сейчас. И я не хочу, чтобы Зоя испытала подобное. Она рождена для сцены и уже вкусила радость общения со зрителем. Она найдет человека в своей среде, пусть ошибется, пусть изменит ему, пусть переменит его, но нельзя изменять искусству. Эта измена карается так беспощадно, что никакая другая кара не может сравниться с ней. Еще раз говорю как на духу: я не о Жене думаю, я думаю о ней. Пусть выходит замуж за кого угодно, но только не за моего сына. Я не буду чувствовать себя соучастницей преступления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: