Долгое время Женя охотно уходил со сталеварами. И Пискарев и Серафим Гаврилович наперебой рассказывали ему разные истории, случавшиеся на их памяти, смешные и трагические, но особенно красочно расписывали они крупные аварии, которых перевидали на своем веку пропасть. А от кого узнаешь столько интересных подробностей о руководителях, в разное время возглавлявших завод, как не от бывалых людей?

И когда в день получки сталевары заворачивали в ресторан, разделял с ними компанию и Женя. Не потому, что его тянуло выпить. Хотелось лучше узнать своих собратьев по профессии и больше почерпнуть от них. Под влиянием услышанного — у него складывались свои представления о людях той ленинской когорты, ярчайшим представителем которой был Орджоникидзе, чуткий, памятливый, широкий, решительный. С этой высокой меркой он теперь подходил к руководителям, с которыми сталкивался, и мерка эта никому не была впору. Что-то от Серго было у Троилина, но только частичка — теплота и памятливость. А вот Гребенщиков — антипод Серго. На самом деле: почему любой рабочий мог запросто подойти к Серго, обратиться с любым вопросом, даже дать совет? А попробуй заговори запросто с Гребенщиковым. Что обусловливает такое различие в поведении, в отношении к нижестоящим? Может быть, возраст? Троилин почти на десять лет старше Гребенщикова, он общался с Орджоникидзе, получал от него предметные уроки отношения к людям. А может, все дело в характере? Но ведь характер — это тоже результат длительного воздействия многих, а не что-то заданное наперед при рождении. Так что же? Другое время воспитывало? Другая среда? Но и эта среда дала удивительных людей.

Серафим Гаврилович иногда повторялся. Раз пять слышал от него Женя, как приехал Серго на завод, вошел в мартеновский цех, а он весь выбелен, выметен, колонны заново покрашены. Улыбнулся Серго в усы, взял за пуговицу подвернувшегося рабочего, спрашивает: «Всегда в цехе так чисто?» Рабочий растерялся. Правду сказать— начальство подвести, а солгать паркому — совестно. И он ответил уклончиво, хотя и прозрачно: «Да было еще один раз так. К Первому мая». Рассмеялся Серго, посмотрел на директора критически, сказал снисходительно: «Это приятно, что меня встречают, как первомайский праздник». С тех пор за чистоту стали бороться, как за план.

— Вот где педагогика! — стремительно, как кнутовище, подняв палец, неизменно заключал Серафим Гаврилович. — А у нас в цехе… так твою растак или «недотыкомка».

Последнее время Сенину перестало доставлять удовольствие общество Серафима Гавриловича. Проглотив рюмку-другую, тот становился агрессивным, поддевал парня, посмеивался над ним. А однажды взял и выложил ему все, что просилось наружу. При всем честном народе так и сказал:

— Удивляюсь я тебе, Денька: чего ты нас держишься? Такому, как ты, надо водить компанию с себе равными, именитыми сталеварами. Ты рысак, а мы битюги. Разве рысаки с битюгами в одной упряжке ходят? У них и корм другой — овес, а не сено. Водился бы ты со своими рысаками с третьей печи. Они создают славу господской конюшне. А мы что? Мы тяжелую кладь возим.

— А чем я виноват? — смутился Женя.

— А тем, что не по крыльям взлетел, не по горлу распелся. О деньгах я молчу — на третьей тяжело работать, успевай только поворачиваться. А вот насчет славы… Ну скажи по совести: разве ты лучший сталевар? Лучше меня или Пискарева? А ходишь в лучших.

— Не надо так, Серафим Гаврилович, — попытался образумить старшего Рудаева Пискарев. — Парень-то ни при чем, что ему подфартило.

— Ни при чем? — Серафим Гаврилович двинул кулаком по столу, так что жалобно зазвенели рюмки. — Помнишь, когда тебя мастером ставили, что ты сказал оберу? «Умение у нас с Капитоновым одинаковое, а стаж у него больший, его и ставьте». По справедливости? По справедливости. Вот так рабочий класс когда-то поступал.

Сенин не произнес ни слова в оправдание. Бросил на стол свою долю денег и ушел. Он давно чувствовал неловкость своего положения и был готов выслушать нарекания, но такая обнаженная грубость его возмутила.

На другой день на рапорте, когда Гребенщиков спросил, есть ли у кого вопросы, Сенин поднялся и заявил, что больше на третью печь не выйдет, просит перевести на любую другую.

— Это еще что за новости? — нахмурился Гребенщиков. Он терпеть не мог категорических заявлений, расценивал их как ущемление собственного авторитета.

— Я бы хотел без объяснения причин…

— Ну, знаете, если у меня каждый без всяких мотивировок станет проситься куда вздумается, это будет не цех, а… — Гребенщиков осекся, заметив, как лаборантка пригнула голову в ожидании крепкого слова.

— Не хочется мне говорить, Андрей Леонидович…

— Я требую.

Сенин уставил тоскливый взгляд на пол. Так смотрят не умеющие плавать люди перед прыжком в реку, глубина которой им неизвестна. Вздохнул, сказал с несвойственной ему твердостью в голосе:

— Не по праву я на третьей печи. Ни по стажу, ни по опыту этого не заслуживаю.

Гребенщиков посмотрел на Сенина с загадочно-снисходительной усмешкой и стал вертеть четырехцветную шариковую ручку, с которой не расставался на рапортах. Он всячески старался скрыть, что озадачен сейчас, что не знает, как поступить, что предпринять. Он так и не нашел ничего более удачного, чем предложить Сенину подать заявление о расчете.

— Это не входит в мои планы, — невозмутимо заявил Сенин.

— Тогда я вас уволю.

— Нет уж, Андрей Леонидович, это вам не удастся. Если вы действительно считаете меня… одним из лучших сталеваров страны, а не дутой фигурой… то… с лучшими так не поступают… — От обиды слова застревали в горле Сенина, как черствая корка.

Гребенщиков прошелся взглядом по лицам. Удивление, настороженность, любопытство увидел он. Две-три не вовремя спрятанных ухмылки. Нет, ясно, что этот номер для многих полная неожиданность. Но какая сила заставила такого тихоню взбунтоваться? Что толкнуло? Кто толкнул? И как срезать его на корню? Дьявольский план пришел ему в голову: поставить на третью печь Рудаева-старшего, главного оппозиционера. Тогда всем станет ясно, что негодуют не потому, что отстаивают справедливость, а из-за шкурных интересов — завидуют. Он открыл книгу рапортов и стал записывать распоряжение, со злобным торжеством повторяя каждое слово:

— Сталевара печи номер три Е. Сенина перевести на печь номер два в смене «В». На его место поставить Рудаева С. Г.

Для Серафима Гавриловича это было полной неожиданностью.

— Купить хотите? — хриплым от волнения голосом спросил он.

— Я не барышник! Я никого здесь не покупаю и никого не продаю! Просто пользуюсь случаем поставить на печь по-настоящему достойного человека. Пойдете? — шариковая ручка повисла в воздухе.

Тихо стало в рапортной. Ситуация сложилась неожиданно острая. Клюнет Серафим Гаврилович на эту приманку или нет? Многое зависело от его ответа. Откажется — никто другой в смене «В» на третью печь сталеваром не пойдет. Ему на ней работать по праву старшинства, по праву мастерства. Не использует он свое право — какие права у других занять это место? И кому захочется быть хуже этих двух — зеленого юнца и придирчивого к себе, неподатливого к уговорам старейшины цеха, если и он заартачится?

Тихо в рапортной. Полсотни человек сидели затаив дыхание.

— Так что, Серафим Гаврилович, блеснете удалью?

— Идет!

Это «идет» Серафим Гаврилович выговорил твердо, с видом человека, принявшего единственно правильное решение, и победоносно оглядел собравшихся. Он понимал, что такого шага от него не ожидали, однако не только не был смущен, наоборот, был горд. Вот удивил своих собратьев!

Удовлетворенный таким исходом дела, Гребенщиков, закрыв рапорт, против своего обыкновения пожелал всем хорошего отдыха.

Сегодня впервые сталевары возвращались домой порознь.

В молодости очень грустно терять свои идеалы, терять веру в человека. Разочаруешься в одном, а переносишь боль на все человечество. Серафим Гаврилович был для Сенина эталоном неподкупности, прямолинейности, принципиальности. И вдруг обнаружил такое искусство поворота.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: