Мусьяченко обнял его, сказал сердечно:

— Нет. Не партизаны, дедусь, а может, пойдем в армию разведчиками. Нагрянет на Кубань беда — кто из, нас, случится, и заглянет к тебе переночевать… Приглядись к каждому, чтобы чужого случаем не приютил.

— Я зоркий, — сказал дед, — я вас всех признаю.

У Мусьяченко был чистый, сильный тенор. Распрямившись и широко раскинув ноги (отдыхать тоже нужно уметь!), Петр Петрович пел старинные кубанские песни. Остальные подтягивали ему, как умели. И снова я с удовлетворением отметил: народ выносливый, жизнерадостный, чувство коллективности развито хорошо. Только Евгений казался мне сегодня не в своей тарелке.

— Ты что? — спросил я его.

— Плохо соблюдаем конспирацию, — одним движением губ ответил он и повел глазами на лесника: — Даже он догадался, что мы — будущие партизаны…

Нет, я не был согласен с сыном: старик в силу особенностей своей профессии в самом деле был человеком необычной «зоркости», да и Мусьяченко знал, разумеется, куда он ведет нас на отдых.

Петр Петрович оборвал песню, сказал, оглядев всех с лукавым прищуром:

— Положите руки за спины, товарищи. Геронтий Николаевич, сколько времени мы отдыхаем здесь? Час? Неверно. А ты как думаешь, Литвинов? Полтора?

— Я считаю, — вмешался дед, — три часа полных прошло.

— И я так думаю, — ответил Мусьяченко и глянул на свои часы. — На пять минут ошибся. Пошли, товарищи… Учитесь чувствовать время: в боевой обстановке не всегда удастся свериться с часами, — сказал он, когда домик лесника остался далеко позади.

Назад вел нас Евгений, стремившийся постичь самые затаенные секреты партизанского мастерства. Шли снова цепочкой, прислушиваясь, чтобы не хрустнуло под ногами. Старались не задевать ветвей деревьев и кустарников: по загнутым ветвям враг может напасть на след разведчика (слово «партизан» мы не произносили в нашем комбинате).

Ночь была облачная, и на этот раз мы с Мусьяченко не могли проверить, как ориентируется Евгений по звездам. Вел он нас, сверяясь с компасом, и, не стану греха таить, в одном месте чуть не привел в болото. Мусьяченко пришел ему на помощь. Евгений же не огорчился неудачей и предложил Мусьяченко вести специальные занятия с группой дальней разведки и с будущим комсоставом отряда.

На рассвете мы вышли в ту же степь, по которой проходили сутки назад. И даже щепку нашли!..

Мой институт уже неделю как вернулся из эвакуации, и в химических лабораториях его мы вырабатывали ценные для фронта медикаменты и взрывчатку. Я боялся, что опоздаю к началу занятий: в это тяжелое время я как директор обязан был подавать пример дисциплинированности и пунктуальности. Евгений же вел команду нарочито медленно: в его задание входило вернуться на комбинат к самому началу рабочего дня, чтобы товарищи не успели ни отдохнуть, ни поесть.

Вечером, вернувшись из института в казарму команды, я узнал, что все товарищи выдержали экзамен на «отлично»: до конца смены работали каждый на своем посту. Нытиков, людей, легко раздражимых, в нашей команде особого назначения не оказалось.

— Есть один, — сказал Янукевич, и серые глаза его стали свинцовыми. — Пока вы гуляли по лесам и полям, я намаялся здесь с этим пареньком, который взялся конструировать нам радиоприемник. Не человек, а осенний дождик. И стоять на часах ему холодно — валенок у него прохудился. И обедать он не может — каша дымком отдает. И печка в казарме ни к черту: тяги нет. И дрова сырые, и печенка болит — у меня или у него, я уж не вслушивался…

Мы решили присмотреться к этому «осеннему дождику». И верно: чуть недоспит человек или получит из дома грустное письмо, впадает тотчас в уныние. Обвиняет товарищей в том, что громко смеются, — мешают ему сосредоточить внимание на радиоприемнике.

Партийное руководство комбината помогло нам избавиться от этого нытика: ему дали какое-то специальное задание и он покинул нашу команду. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», — сказал вслед ему Ветлугин.

Но вскоре команда понесла ощутимую потерю: Мария Янукевич получила повестку из горвоенкомата. Ее как военфельдшера посылали на фронт. Эта маленькая женщина была мужественна и бесстрашна, но в глазах ее стояла мука: она боялась за своего мужа — кто будет следить за больным Виктором, кто заставит его принимать тиокол и пить молоко с медом?

Я же настолько ценил в Марии ее отличное знание немецкого языка, что решил немедленно получить для нее через горком партии броню. Но от этого намерения мне пришлось отказаться: оно привело в негодование Виктора.

Мы провожали Марию всей командой. В ловко пригнанной шинели и ушанке она была похожа на мальчика-подростка. Когда поезд тронулся и Мария, вскочив на ходу в вагон, замахала своей шапкой, неожиданно всхлипнула и тоненько заплакала наша всегда спокойная Надя Коротова. Мне и самому казалось, что я расстался с кем-то близким: команда уже стала для нас родной, и возвращались мы с вокзала далеко не в веселом настроении.

У одного Виктора Янукевича на лице было написано подчеркнутое спокойствие. Видимо, понимая, чего стоит ему это спокойствие, Евгений взял его под руку и, заглядывая в глаза, о чем-то оживленно заговорил с ним…

* * *

Мне редко приходилось бывать в своей семье: дни я проводил в институте, вечера и ночи уходили на подготовку партизанского отряда. Да и «хозяйничал» у нас дома главным образом один Дакс: Елена Ивановна работала в госпитале, Геня пропадал на шоферских курсах.

И вот мне сообщили, что Геня начал манкировать занятиями в школе. Скажу откровенно: известие это я воспринял несколько болезненно — привык гордиться своими сыновьями.

С самого начала, зная его неюношескую выдержанность, я рассказал Гене о партизанском отряде. Да и невозможно было не рассказать. Мальчика отправили учиться на шоферские курсы, ему предлагали ночами зубрить немецкий язык — у него естественно возник бы вопрос: зачем нужна такая непосильная нагрузка?

Весть об отряде Геня воспринял так, как воспринял бы ее любой из нас в шестнадцать лет. Он старался в первые дни говорить нарочито серьезно, подражая нам, взрослым. Но глаза его, такие же серо-голубые, как и у Жени, сияли, хочется сказать — горели счастьем, а на твердо сжатых губах блуждала улыбка.

Да и трудно было ее скрыть: ведь Геня учился в девятом классе, и до призыва в армию оставалось ждать по крайней мере год, а за год и война могла кончиться!.. И вдруг сразу, неожиданно: он уходит партизаном в горы! К тому же ему не придется расставаться ни с отцом, ни с матерью, ни с братом.

Женя для него всегда был образцом настоящего человека, и Геня подражал ему во всем — и в манере говорить, и в манере одеваться — тщательно, с некоторым щегольством. Даже волосы приглаживал каким-то особым, Жениным жестом. А в будущем видел себя тоже инженером-конструктором.

У Гени и в самом деле была наша семейная, игнатовская болезнь: врожденная страсть к механике. В восемь лет он сконструировал без чужой помощи самолет, который бегал по комнате, иногда взвивался вверх, к потолку, разбивал абажуры и рвал тюлевые занавеси. Чтобы избавиться от этого бедствия, я поспешил подарить мальчику набор инструментов. С тех пор у Гени в комнате была маленькая механическая мастерская. У тисков, с циркулем в руках, он вечно что-то конструировал и изобретал.

В девять лет у него появились закадычные друзья — шоферы соседнего гаража. Геня отправлялся к ним прямо из школы: часами лежал на спине под машиной, возился с разобранным мотором. Домой возвращался грязный, измазанный маслом, терпеливо выслушивал строгие нотации матери, а назавтра снова шел в гараж…

Десятилетним пареньком он впервые самостоятельно вел машину. Но через год эта страсть остыла. Он сказал матери: «Автомобиль — это примитив. Если бы танк…» В это же время я стал замечать, что в моей библиотеке творится что-то неладное: исчезают и снова появляются технические справочники, в шкафу с военной научной литературой вместо нужной книги стоит вдруг приключенческий роман. Я спросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: