— Что будешь делать, большевик? — спросил дед Павел, маленький и худенький старичок, в свои восемьдесят лет еще не бросивший работать на фабрике.

— Жить буду, — ответил Матвей.

— Господь милостив, — сказал дед Павел и замолчал, дав понять Матвею, что разговор на этом окончен.

Хотел дед Павел открыть свой мыловаренный завод и скопил для этого деньжонок, за всю свою долгую жизнь не тратя лишней копейки и выплачивая Гандурину долг за Дранкино, но время, по его мнению, было смутное, да и деньги пошли другие, но он не терял надежды на возврат «бывалошного времени».

Дед Павел выделил для Матвея баню.

— Твой дом будет.

Наделил Матвея десятиной земли за Перетужиной и древним сивым мерином, по какому-то странному стечению судеб отвечавшего на кличку «Воронок» ржанием.

— Начинай живи. Я на пустом месте начал.

Мужику одному в деревне никудышно. В деревне народу немного. Все видно. Все наружу. У каждой травинки свой глаз и свой голос. В Дранкино — все Кукушкины, все дальняя родня.

Пошел Матвей на троицу на гулянку в село Широкое.

Белесый чуб, черный бушлат, красные галифе и единственная на всю округу трехрядка сделали свое дело.

Дочь климовского лесника Мотя Куликова, лузгая семечки, засмотрелась в Матвеевы синие глаза, осмелела и спела под переборы клавиш:

Ты не пой на этой ветке,
Голосистый соловей, —
Эта ветка припасена
Для погибели моей.

Когда Матвей провожал ее лесной тропинкой до сторожки, как бы отвечая на Мотину песню, скорее прошептал, нежели пропел:

Я тогда тебя забуду,
Чернобровая моя,
Когда вырастет на камушке
Зеленая трава.

Потом взял ее за плечи и обнял крепко и бережно. Мотя как-то обмякла и выронила из рук полусапожки.

В следующее воскресенье была свадьба. Афанасий Куликов, отец Моти, переложив лишнего, старался перекричать всех, горланя бог весть откуда взявшуюся песню:

Я здесь пою так тихо и смиренно,
Лишь для того, чтоб услыхала ты.
И песнь моя Ефима пресвященней
Пред алтарем богини красоты.

И то, что он по своей доброй воле переделал «священный фимиам» на «пресвященного Ефима», не вызывало ни у кого чувства недоумения.

Прежде всего Матвей настелил в бане пол и потолок. Переложил печку. Простругал и проконопатил стены. Прорубил два окна. Мотя повесила на окна веселые ситцевые занавески и поставила на каждый подоконник по горшку с геранью.

Для Воронка Матвей соорудил крытый загон.

Потом у соседки тети Поли выменял на чистую ненадеванную рубаху петуха и двух куриц.

На десятине за Перетужиной молодожены выкорчевали кусты и перепахали дернистую землю. Посеяли лен и овес, а самый хороший клочок оставили под озимые.

Воронок оказался на редкость добрым конем, все понимающим с полунамека, без кнута и вожжей. Матвей нагружал в лесу на телегу хворост, хлопал Воронка по крупу ладонью и ласково говорил: «Пошел, милой».

И Воронок один, без хозяина, подвозил телегу к дому, стучал копытом о приступку крыльца, выходила Мотя, сгружала пучки хворосту, совала в мягкие губы мерина корку хлеба, и Воронок снова шел в лес.

Февральским днем Мотя родила мальчика. Она забралась в крытый загон Воронка, и лохань, из которой пил Воронок, была первой купелью для ее сына. Когда Матвей вернулся из лесу, Мотя уже лежала на широкой деревянной кровати бледная и счастливая и кормила грудью первенца.

— Мальчик? — спросил Матвей с порога.

— Тише. Мальчик.

— Кукушкин, значит…

И Матвею нравилось звать своего сына не Касьяном, — как окрестил его поп Александр, а Кукушкиным, чуя за этим мужчину, надежду и радость. И Кукушкин рос, как и все крестьянские дети, — копался в пыли вместе с курицами, заползал в хлев Воронка, никогда не ревел, и на зов «а где Кукушкин» вразвалку подходил к отцу.

Отец сажал его на колени. Мать наливала им щей. И они вместе деревянными ложками хлебали кисловатую жижицу и не сетовали на то, что в оловянной миске не было видно ни одной звездочки.

После первых слов «мама» и «папа» он научился, на радость отцу, гордо и непринужденно отвечать, если тот спрашивал:

— А как тебя зовут?

— Кукушкин!

Если же Кукушкину случалось плакать, — отец брал его на руки и, глядя в глаза, говорил:

— Что же ты, мужик?! Где наша не пропадала!

И младший Кукушкин умолкал, понимая всю глубину сказанного отцом, по крайней мере, так Матвею казалось.

Г л а в а  т р е т ь я,

В КОТОРОЙ ГЕРОЙ ОСТАЕТСЯ ОДИН

Где наша не пропадала i_007.jpg

К пасхе мать сшила ему сатиновую рубашку, новые штаны, и к неописуемому восторгу, из старого отцовского бушлата, настоящее пальто с карманами и золотыми пуговицами.

Во всем этом наряде Кукушкин и пошел проведать тетю Полю, жену двоюродного брата Матвея, дяди Саши. Дядя Саша пришел с войны на костылях и хворал чахоткой. Зимой и летом он ходил в валенках, сутулый и тощий. Ходил и кашлял. А тетя Поля каждый год приносила по девочке. В их избе зыбка на скрипучей пружине никогда не снималась с матицы.

Кукушкин отворил дверь, постоял на пороге, снял шапку и сказал:

— Христос воскресе! — и подал тете Поле яйцо.

— Герой! — сказал дядя Саша. — Настоящий герой!

Кукушкину это понравилось. Раздеваться ему не хотелось. Не хотелось расставаться с пальто, у которого настоящие карманы и золотые пуговицы с якорями. Поиграв с девочками, немного потоптался у порога и вышел на улицу.

А на улице пастух дядя Токун, кривоногий весельчак из соседней деревни Кожино, умеющий в хмельном виде танцевать на руках, сгонял скотину. Было тепло. Пахло молоком и навозом. Телята, впервые увидев белый свет, задрав хвосты, смешно взбрыкивали задами. Дядя Токун хлопал кнутом. Ох, как здорово он хлопал. А что это был за кнут — с резной ручкой, с ременной, как змеиная чешуя, репицей, длинный, с волосяной хлопушкой на конце! За таким кнутом Кукушкин готов был пойти хоть на край света.

Матвей любил сына. Из можжевеловой палки он вырезал ручку со всякими завитушками и рубчиками. Из старого сыромятного гужа нарезал тоненьких ремешков и сделал репицу, совсем такую же, как на кнуте у дяди Токуна. Потом они выпросили у матери моток трепаного льна, и Матвей сплел кнут, толстый у репицы и тоненький к концу. Чтобы Воронку не было больно, они не выдирали у него волосы из хвоста, а выстригли целую прядь — сразу на две хлопушки.

И вот кнут готов. Отец размахнулся и звонко щелкнул.

— Дай я сам!

Размахнулся Кукушкин и щелкнул себя по уху. Очень больно щелкнул, но стерпел, не заплакал.

Вечером в деревню зашли мешочники. Их гнал с места на место голод, нужда, а может быть, и жажда деньгу нажить на чужом несчастье. Пойди разберись. Они брели из Заволожья голодные и оборванные. Одна женщина осталась ночевать в доме Матвея. Попив чаю и поблагодарив за хлеб-соль, она улеглась спать на печке и почему-то во сне выкрикивала одни и те же слова:

— Батюшки! Батюшки мои, соль-то подмочите!

Кукушкин этого не слышал. Он спал. В эту ночь ему ничего не снилось. Утром, когда мешочники ушли, а дядя Токун угнал скотину на пустырь, Кукушкин, позавтракав, спросил мать:

— Мам, можно я босиком?

— Иди, оглашенный!..

Кукушкин взял кнут и напрямик, через гумна и Перетужину, бегом пустился к дяде Токуну в стадо.

— Здравствуй, помощник!

— Дядя Токун, научи меня хлопать!

От нетерпенья он даже позабыл поздороваться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: