Мы встречались с ним в полку или в редакции, а чаще всего — на шестом этаже в доме номер два по Зверинской улице на квартире у Николая Семеновича Тихонова. У Суворова был необычный выговор. Когда он читал стихи, создавалось впечатление, будто он грызет кедровые орехи. Николай Семенович, бывший кавалерист и альпинист, продубленный ветром, худой и костистый, как будто в нем были только одни сухожилия да кости, поседевший до белизны, с голубыми, как небо над Казбеком, глазами, всегда смотрел на Суворова восхищенно, угадывая в нем и талант и характер.
Суворов писал много. Он мыслил стихами. Он не печатал стихи. Он записывал их в самодельные тетради карандашом на случайных привалах. Почти каждое стихотворение он от щедрой души посвящал кому-нибудь из товарищей. А в товарищах у него была вся дивизия.
Ему предлагали пойти работать в газету. Он отказался. Он хотел драться в строю с оружием в руках. Это была его стихия. Из-под Кингисеппа он на денек заскочил в Ленинград. Он зашел за мной, и мы, прихватив полковую бабушку, пошли в филармонию на концерт Марии Вениаминовны Юдиной, высокой худой женщины в черно-белом одеянии, похожей на пингвина.
— Больше всех я завидую композиторам и музыкантам, — сказал Гоша.
— Почему?
— Их не надо переводить на другой язык. Они понятны всем без перевода. Хочешь, я тебе подарю? — И протянул мне вчетверо сложенный лист бумаги.
В этот же вечер он отправился под Нарву в свой взвод противотанковых ружей.
Через день из штаба мне принесли телефонограмму:
«Суворов погиб. Его полевая сумка у Черноуса в редакции».
Я развернул вчетверо сложенный лист бумаги и прочел подаренные мне стихи:
В полевой сумке Суворова я нашел три тетради. Четыре раза выходила потом его книга «Слово солдата», из которой сам Гоша не видел ни одного своего стихотворения в напечатанном виде. Он не заботился об этом, он торопился сказать. И то, что он сказал, звучит как реквием всем погибшим и как напутствие всем живым. Слова:
можно написать на судьбе всего нашего поколения.
Прости меня, друг читатель, за то, что я опять отвлекся в сторону, но ведь в судьбе Гоши Суворова, в его стихах лежит моя судьба, судьба нашего Кукушкина и, может быть, твоя собственная.
Весенняя распутица. Разлив Плюссы и Наровы не дал возможности двинуться ленинградской гвардии дальше в Эстонию. Но мы припомнили другое: покидая Ханко, мы обещали вернуться обратно. И Кукушкину снова пришлось, только на этот раз не по мерзлому вереску, а по зеленой траве через березовые перелески, сосновые леса и горелые болота, мимо старых дорогих могил, пройти от Белоострова до Выборга. На этот раз Маннергейм быстро поднял руки. Мы сдержали свое слово.
Из-под Выборга я опять получил письмо от Кукушкина.
«К нам в полк приехал подполковник Ищеев. Он был на курсах, и его назначили к нам начальником штаба. В первый же день он выехал на рекогносцировку на белом коне. Финны попали в коня первым снарядом».
Пронизывающий ветер боя повернул на запад, и остановить его не могла никакая сила.
Наступила последняя весна войны. Весна наступления, весна Победы.
Но чем дальше мы шли на запад, тем больше было тупой жестокости в немцах. Из Эстонии Кукушкин снова написал мне:
«Знаешь, я видел многое. Вчера я увидел чудовищно незабываемое. Они хотели туда к себе, в Германию, угнать скот, но скотина движется медленнее нашего наступления. И они живым коровам, чтобы только не оставить их нам, отрубали ноги. Лежат эти буренки в кюветах, сколько их лежит! Канавы полны коровьей крови. Она течет по канавам, как вода, а коровы мычат, как люди.
Для свиньи весь мир стойло, и она жрет и топчет все, что ей попадает под рыло. Они думают нам насолить в последний раз. Но жестокость обреченных только подхлестывает нас. В плену немцы преображаются. Они все сваливают на Гитлера. Они робко и радостно поднимают руки, когда их прижимают к стенке, и кричат «капут».
Вчера мы захватили лагерь Клоога, — писал Кукушкин. — Он дымил едким дымом смерти. Вонь горелого мяса и бензина не давала дышать, хоть противогаз надевай. Горели бараки. Горели сложенные в аккуратные штабеля запасы старой обуви. Горели человеческие трупы, тоже сложенные в поленницы. И вот из одной поленницы выползли на четвереньках живые человеческие мощи, заросшие свалявшейся седой шерстью. На костях дымилось, дотлевая, какое-то тряпье. В батарее был Щеглов-Щеголихин. Он стоял вместе с нами, задыхаясь от зловония. Мощи ползли к нам. Мы помогли этим мощам подняться и усадили их на лафет пушки. Мощи не могли говорить. Они только скалили беззубый, запекшийся кровью рот. И когда я вливал в эти черные губы глоток спирту, я увидел глаза этих мощей и узнал лейтенанта Липецкого.
Он не узнавал нас. Он не мог говорить. Его беспомощные руки тянулись к рубашке, силясь содрать ее. Он так и умер на наших глазах. Пока копали могилу, Добрыйвечер решил обмыть и переодеть покойника. Вокруг пояса под рубашкой было намотано что-то красное. Добрыйвечер снял повязку и расправил. Это оказалось знаменем нашего полка».
Как удалось лейтенанту Липецкому пронести и сохранить его через лагеря, через четыре года пыток и медленной смерти, так и осталось для нас тайной.
Он выполнил долг как солдат — свято и беззаветно. И мы похоронили его как героя в сыпучем песке Прибалтийского побережья.
Последние дни войны застали наш корпус в Курляндии, в торфяных болотах, которые развезло от половодья. Маленькие ручейки превращались в стремительные реки. Батарея вязла в грязи. Пушки приходилось перетаскивать на руках. Стариков гангутцев в батарее можно было сосчитать по пальцам одной руки.
Нам уже было видно море. На горизонте дымили корабли. Немцы собирались выскочить из этого мешка безнаказанно. Они все еще отстреливались, на что-то надеясь. Наша пехота, форсировав речку, прижимала немцев к берегу. Пехоте было трудно без артиллерии. Надо было переправить пушки к пехоте. Переправить немедленно. Немцы могли уйти.
На берегу речки стоял сарай. Федотов крикнул Кукушкина, и они сняли первое бревно из-под крыши. Положили его на плечи и вошли в воду. За ними молча пошли другие. Они вставали в ледяную быструю воду, держа на плечах бревна. По этой живой переправе, колеблющейся под ногами, но надежной, огневики стали перекатывать пушки.

Рядом с Кукушкиным держал бревно погруженный до подбородка в воду Щеглов-Щеголихин.