Теперь сестра милосердия с ангельской улыбкой на губах лихорадочно разрывала руками чудовищную рану умирающего. Она нагнулась, чтобы Моня мог полнее насладиться зрелищем ее зада.
Он тут же засунул сзади, по-собачьи, свое копьецо между бархатными губками ее п...ды, правой рукой лаская восхитительные округлости, а левой копошась под юбками в поисках клитора. Санитарка наслаждалась в безмолвии, судорожно сжимая руки внутри раны умирающего, который жутко хрипел. Он испустил дух в тот самый миг, когда спустил и Моня. Санитарка тут же выставила его уд вон и, спустив штаны с покойника, член которого стоял как железный, погрузила его себе во влагалище и принялась наслаждаться — по-прежнему безмолвно и с еще более ангельским личиком, нежели всегда.
Моня отшлепал для начала ходящий ходуном пышный зад, который то выплевывал из губ прячущейся под ним вульвы, то вновь жадно заглатывал трупный столбец. Его собственный елдец обрел вскоре изначальную твердость и, пристроившись сзади к наслаждающейся санитарке, он оттрахал ее в жопу как одержимый.
Потом они привели себя в порядок, и тут как раз принесли еще одного раненого — красивого юношу, которому картечью оторвало руки и ноги. Этот человеческий обрубок все еще обладал, однако, замечательным членом просто идеальной твердости. Как только санитарка осталась наедине с Моней, она тут же уселась на этот сук, ствол которого захрипел, и во время последовавшей неистовой скачки верхом сосала к тому же и Монину елду, которая разрядилась быстро, как у монаха. Человеческий обрубок продолжал жить, истекая кровью из всех своих четырех культей. Санитарка, как вампир, присосалась к его х..., и под этой чудовищной лаской он и отошел в мир иной. Высосанная ею при этом сперма, как она объявила Моне, была почти холодной. Санитарка после этого казалась настолько вне себя, что обессиленный Моня уговорил ее расстегнуть платье. Он пососал ей груди, и она, встав на колени, попыталась вдохнуть новую жизнь в княжеский орган, засунув его, чтобы помастурбировать, между грудей.
— Ах! — вскричал Моня, — жестокая женщина, которой всевышний препоручил приканчивать раненых, кто ты? Кто ты такая?
— Я, — отвечала она, — дочь Яна Морнесского, князя-заговорщика, которого гнусный Гурко сослал на погибель в Тобольск.
Чтобы отомстить за себя и за свою мать, Польшу, я приканчиваю русских солдат. Я хотела бы убить Куропаткина и мечтаю о смерти Романова.
Мой брат — он к тому же и мой любовник, лишил меня девственности во время одного из погромов в Варшаве, опасаясь, что цвет моего девичества станет добычей казака, — разделяет мои чувства. Он завел в глушь полк, которым командовал, и утопил его в озере Байкал. Об этом своем намерении он рассказывал мне перед отъездом.
Вот так мы, поляки, мстим тирании проклятых москалей.
Эти патриотические неистовства подействовали на все мои чувства, и самые благородные страсти уступили во мне место жестокости. Я жестока, не так ли, как Тамерлан, Атилла или Иван Грозный. Когда-то я была благочестива, как святая. Теперь же Мессалина и Екатерина по сравнению со мной не более чем нежные овечки.
Не без содрогания выслушал Моня признания этой потрясающей бляди. Он хотел во что бы то ни стало вылизать ей дупу во славу Польше и рассказал ей, как косвенным образом оказался вовлечен в заговор, который стоил в Белграде жизни Александру Обреновичу.
Она слушала его с восхищением.
— Увижу ли я когда-либо день, — вскричала она, — когда царя выкинут из окна!
Моня, будучи преданным офицером, запротестовал против подобной идеи и выразил свою приверженность к освященному законом самодержавию: «Я вас обожаю, — заявил он польке, — но, будь я царем, я бы в целом уничтожил всех этих поляков. Эти безмозглые пьянчужки одну за другой изготовляют свои дурацкие бомбы — на нашей планете становится просто невозможно жить! Даже в Париже эти садисты, которые в равной степени могут проходить по ведомству суда присяжных и по ведомству приютов для душевнобольных и обиженных богом, вносят треволнения в размеренный быт мирных жителей».
— В общем-то, правда, — сказала полька, — что мои соотечественники — народ не слишком игривый, но верните им их родину, дайте им говорить на родном языке, и Польша вновь превратится в страну рыцарской чести, роскоши и красавиц.
— Ты права! — вскричал Моня и, опрокинув санитарку на носилки, он принялся с ленцой ее обрабатывать, и пока они трахались, перед глазами у них вставали далекие, преисполненные изящества образы. Ну чистый декамерон, да еще в окружении зачумленных.
— Восхитительная дама, — сказал Моня, — обменяемся клятвами взаимной верности.
— Да, — подтвердила она, — мы поженимся после войны и наполним весь мир отголосками наших жестокостей.
— Хорошо бы, — сказал Моня, — но пусть это будут освящаемые законом жестокости.
— Быть может, ты и прав, — отвечала санитарка, — нет ничего слаще, чем свершить то, что дозволено.
На этом они впали в транс, они сжимали друг друга в объятиях, кусались и наслаждались до глубины души.
Тут раздались крики; это окончательно опрокинутая японскими войсками русская армия пустилась в беспорядочное бегство.
Доносились жуткие вопли раненых, артиллерийская канонада, чудовищный грохот взрывающихся зарядных ящиков, ружейная пальба.
Дверь палатки вдруг распахнулась и внутрь ворвалась группа японцев — Моня и санитарка едва успели привести себя в порядок,
Японский офицер шагнул к князю Вибеску.
— Вы — мой пленник! — провозгласил он, но выстрелом из револьвера Моня уложил его наповал, после чего переломил на глазах у остолбеневших японцев о колено свою шпагу.
Тогда вперед вышел другой японский офицер, Моню окружили солдаты, и он сдался в плен. Когда он вместе с маленьким японским офицером выходил из палатки, ему стали видны усеявшие вдалеке равнину припозднившиеся беглецы, тщетно пытавшиеся догнать и беспорядке отступающую русскую армию.
Глава VIII
Сдавшись в плен под честное слово, Моня мог разгуливать по японскому лагерю где хотел. Тщетно разыскивал он Рогонеля. Во время этих своих прогулок он не раз и не два замечал, что за ним наблюдает взявший его в плен офицер. Князь захотел с ним подружиться, и ему удалось сойтись с этим жовиальным синтоистом, рассказавшим ему много замечательного о своей жене, которую он оставил в Японии.
— Она — очаровательная хохотушка, — говорил японец, — я обожаю ее так же, как обожаю и троицу, Амэ-но минакамусино ками. Она плодовита как Идзанаки и Идзанами, созидатели земли и прародители людей, и красива как Аматэрасу, дочь этих богов — само солнце. Дожидаясь моего возвращения, она думает обо мне, перебирая тринадцать струн кото или играя на семнадцатитрубочном сё.
— А вы, — спросил Моня, — вам никогда не хочется е...ться, пока вы на войне?
— Я, — объяснил офицер, — когда мне невмоготу, дрочу, глядя на непристойные картинки!
И он разложил перед Моней несколько небольших книжечек, состоявших из на удивление непристойных гравюр на дереве. Одна из них показывала, как женщины занимаются любовью со всевозможными животными — котами, птицами, тиграми, собаками, рыбами и даже отвратительными осьминогами, которые опеленывали своими покрытыми присосками щупальцами тела впавших в исступление гейш.