Занимался Дворжак, как и в Праге, утром с 9 до 11 часов в понедельник, среду и пятницу, а с 4 до 6 часов два раза в неделю проводил репетиции со студенческим оркестром консерватории. Говорил Дворжак по-английски свободно, но, как всегда, был немногословен. Среди учеников он обнаружил незаурядные таланты. Особенно выделялись Гарри Шелли (позднее автор двух симфоний, скрипичного концерта, нескольких кантат и многочисленных фортепианных и органных произведений) и Рубин Голдмарк (впоследствии преподаватель той же консерватории, автор ряда симфонических, инструментальных и вокальных сочинений). Потом появились и темнокожие ученики.
Госпожа Тэрбер действовала как истинная меценатка, и рвение ее было беспредельно. Вначале она объявила, что бедные люди, у кого есть талант, могут обучаться у нее бесплатно. Это очень скоро выделило ее учебное заведение из ряда таких же частных музыкальных школ в Нью-Йорке, и специальным постановлением вашингтонского конгресса дало право именоваться Национальной консерваторией Америки (National Conservatory of Music of America), ибо члены конгресса были покорены ее бескорыстием и преданным служением интересам страны. Потом же, когда приехал Дворжак, Жанетта Тэрбер, руководимая все теми же побуждениями воспитания талантов и создания отечественной музыки, поместила в газетах объявление о том, что консерватория, в связи с приездом нового руководителя, расширяет свою деятельность и будет обучать и цветных, надеясь, что со временем они войдут в состав ее преподавателей.
Так увеличивался круг учеников Дворжака. Уже к концу первого учебного года можно было подвести некоторые итоги. И майский концерт в консерватории из произведений студентов (класс Дворжака) показал, что все идет благополучно, хотя и здесь нашлись критики, которые считали, что за год можно было достичь большего мастерства. Но вот с национальными особенностями музыки дело обстояло совсем плохо.
С первых же дней Дворжак немало потратил усилий, чтобы самому разобраться в том, какой должна быть истинно американская музыка, где, у каких истоков черпать ей характерные особенности. Листая конкурсные сочинения воспитанников, он фиксировал внимание на том, что было для него новым, непривычным: «иные мысли, иные краски, короче — индейская музыка (кое-что a la Брет Гарт)». Коваржика и коллегу по консерватории — преподавателя фортепианной игры Джеймса Хэнекера, знакомых с негритянской музыкой, он просил указать её характерные особенности. Потом приводил к себе домой студента-негра Гарри Бэрлея и часами слушал в его исполнении негритянские духовные песни (спиричуэле), рожденные на плантациях, а следовательно несущие в себе и элементы социального протеста. Столкнувшись с группой индейцев из племени ирокезов, промышлявших продажей лекарственных растений, а для завлечения покупателей устраивавших прямо на улице концерты, Дворжак не прошел и мимо них. Может быть, эти песни под бубен, с их пентатонической основой, эти танцы, исполняемые представителями рода Кикапу, и есть то зерно, из которого разовьется американская музыка? А может важнее негритянские спиричуэле? Какие мелодии скорее пробудят у американца мысли о доме, если он их услышит где-нибудь на чужбине? Ведь дайте любому чеху, поляку, мадьяру услышать мелодию песни его народа, и глаза его засверкают от радости. Он узнает родной напев, даже услышав его впервые…
Сколько ни прилагал Дворжак усилий, естественно, он не мог дать рецепт, как и из чего следует испечь тот пирог, что зовется самобытной национальной музыкой. А его осаждали корреспонденты, тормошила восторженная и экспансивная госпожа Тэрбер. В результате в «Нью-Йорк геральд» появилось интервью под жирно напечатанным заголовком: «Действительная ценность мелодий чернокожих». Там говорилось, что доктор Дворжак видит в них основу американской музыкальной школы; что американские композиторы должны изучать песни плантаций и на их мелодиях строить свои произведения, как он, Дворжак, изучал песни чешских крестьян и оттуда черпал материал для своих лучших сочинений; что в песнях американских чернокожих он нашел все необходимое для большой самобытной музыкальной школы и хочет обратить внимание заинтересованных на этот музыкальный клад. Через несколько дней появилась новая публикация в этом же роде уже за подписью самого Дворжака. Поднялся шум, которым воспользовалась Жанетта Тэрбер, чтобы еще раз тиснуть в газетах объявление, рекламировавшее консерваторию и очередной предлагаемый ею музыкальный конкурс, — ведь реклама есть реклама и всякая шумиха ей на пользу.
Тем временем «Нью-Йорк геральд» обратилась к ряду европейских композиторов с просьбой высказаться по затронутому вопросу, на что Антон Рубинштейн, Брамс и Ганслик заявили, что они с интересом будут ожидать результатов эксперимента Дворжака. И всё. А на страницах американской прессы началась полемика, которая очень скоро из чисто музыкальной сферы перешла в область политики, ибо белое население Соединенных штатов не могло допустить, чтобы хоть в какой-то области преимущество имели индейцы или чернокожие. Вопрос об истоках музыкального творчества обсуждался так, словно только от этого и зависело рождение великих произведений национального искусства. А гений создателя или хотя бы заурядный талант — это так, пустячок, который легко можно было бы приобрести за американские доллары.
Сторонники высказанных Дворжаком взглядов ожидали от него дальнейших шагов. В частности они надеялись, что он в своих произведениях первый использует мелодии негритянских песен и тем самым поможет решить исход бушевавшей полемики. Неудивительно, что исполнение ми-минорной симфонии (op. 95), целиком написанной в Америке, вызвало огромный интерес.
Наэлектризованный атмосферой сенсационности, созданной вокруг него в связи с его действительными высказываниями и теми, которые ему приписывали чересчур бойкие журналисты (а было, конечно, и такое), Дворжак чувствовал, что если исполнение симфонии пройдет недостаточно хорошо, наступит конец его американской карьере, все, что он сделал в консерватории для поднятия профессионализма, пойдет прахом, а престиж его как композитора подорвется. В таком состоянии он не мог, конечно, оставить Америку и поехать в Чехию на летние каникулы, как рассчитывал раньше.
Не в силах выдержать дольше разлуку с детьми (композитор не часто баловал вниманием своих родителей, зато был примерным отцом), Дворжак распорядился, чтобы его свояченица Терезия Коутецкая, самая старшая сестра его жены, взяв себе в помощь горничную, привезла ребят в Америку. Когда же эта операция была завершена, Дворжак все свое многочисленное семейство, включая сестру жены и служанку, повез через Филадельфию, Гаррисбург, Аллеганские горы, Питсбург и Чикаго в Спилвиль, откуда был родом Коваржик, и где, по его словам, жило много чехов.
Дворжак устал от Америки. Ему нужна была обстановка, хоть немного напоминавшая родину. Ведь в Нью-Йорке он был лишен всего, что любил. Даже свою страсть к паровозам он не мог удовлетворить и перенес ее на корабли, так как на вокзале в Нью-Йорке, кроме отъезжающих, к поездам никого не пускали, а вход на корабль в день отбытия был всем разрешен. Голубей в городе тоже нигде не было видно, и чтобы не забыть, как выглядят эти птицы, Дворжак, раз или два в неделю с Коваржиком ездил в Центральный парк, где в маленьком зоологическом уголке стояла клетка с голубями. Ни в какое сравнение с его турманами они идти не могли, но все же это были его любимые птицы, и они ворковали…
Много сил затрачивал Дворжак, чтобы заставить себя работать в этой чужой ему стране. Поэтому и отправился он за две тысячи километров в штат Айова, узнав, что в Спилвиле живут чехи.
К приезду Дворжака там ему была приготовлена квартира в восемь комнат. Об этом позаботился отец Коваржика, спилвильский кантop. На следующий день уже в пять утра Дворжак расхаживал перед школой, чем страшно напугал жену кантора.
— Уж не случилось ли что-нибудь у вас? — спросила она.
— Ничего не случилось, и в то же время очень многое, — ответил Дворжак. — Подумайте, я ходил по лесу около ручья и после восьмимесячного перерыва слышал, как поют птицы!