«Что, вы против, чтобы я пошла на крупнейшую стройку? Ну, знаете… То есть, как это меня не возьмут? Там берут всех, а не только такую рабочую косточку, как мой старший брат. Да нет же, ничего я против рабочих не имею и против моего брата тоже. Вы ведь с ним знакомы, правда? Встречались на каком-то активе. Господи, сколько лет назад это было? Я в голубой рубашке члена ССНМ вручала тогда букет фиалок одному большому начальнику и видела, как вы в перерыве беседовали с моим братом. Между прочим, вы ничего себе выглядели. Не таким толстяком были. Тогда вы вроде не работали еще начальником отдела кадров? Если я не ошибаюсь, вы были секретарем парткома на одном из заводов. Это вас что, повысили или понизили? Нет, вы правы, дискуссии тут ни к чему. Оставим. Кстати, если вы заявление не подпишете… А почему? Работала я всегда хорошо, быстро и четко, разве нет? Если, значит, не подпишете, уйду без всяких, можете даже увольнять по статье. Прямо сразу, если желаете!»
Он не пожелал. Ничего похожего на воображаемый разговор не произошло. Прочтя заявление, он спросил:
— Вы не смогли бы задержаться у нас, пока мы не подыщем вам замену, нет? Что же, пожалуйста, возражать против вашего ухода у нас нет оснований.
Сегодня утром она простояла несколько минут перед окном, уставившись на бесчисленные окна стоящих напротив новостроек, облицованных кафельной плиткой. Кто там живет за занавешенными тяжелыми дорогими шторами окнами, какие судьбы у них, оставалось лишь догадываться. У нее своя… Итак, открыть шкаф… Достать туфли… Шкаф закрыть. Глянуть на кухню. Газ выключен? Глянуть в ванную. Краны закрыты плотно? Открыть и закрыть за собой входную дверь. Дважды повернуть ключ в замке.
Услышать собственные гулкие шаги к лифту. Невнятно поздороваться с кем-то…
Все позади. Почти все. Подписаться еще под документом двадцать восемь дробь тридцать семь: «…с подлинным верно. Шютц». Позади и это. Взять со стула сумку, достать гребень.
Она стояла перед дверцей зеркального шкафа и причесывалась, стояла дольше обычного и разглядывала себя. Красивая каштановая грива. Лицо худое. Да, не очень-то свежее лицо смотрело на нее из зеркала. Уголки рта опущены. Тогда вот что: губы растянуть в улыбке, чтобы показались влажные зубы, еще немного, да, хорошо! Но обмануть можно кого угодно, только не себя. Улыбка углубила морщинку у рта, стекло отразило это, и на нем снова появилось прежнее отражение. Ей двадцать пять лет. Через пять лет — тридцать, придется каждую неделю бегать к косметичке. А может, и нет…
Устроить прощальное представление! И сразу же эта мысль сменилась другой: прощальное представление, да, но по-доброму, по-хорошему. Не в машбюро. Там она просто сказала: «До свидания», будто собиралась завтра опять выйти на работу. Села в трамвай и поехала в центр города, в цветочный магазин. Долго не отводила глаз от пышных хризантем, они вполне подошли бы для задуманного, но остановила свой выбор на букете нежно-фиолетовых альпийских фиалок — они очень понравились ей самой.
Доехала на трамвае до Лойхтенгрунда. Подумала о том, что скоро на деревьях появятся первые зеленые листья и, значит, не позже чем на пасху, откроется маленький киоск с мороженым.
В подъезде дома номер девятнадцать прочла список жильцов. Из шести фамилий две новые. Фамилия Швингель по-прежнему есть. Она потянулась было к звонку, но ощутила вдруг в себе странную опустошенность и не нажала на кнопку. Улица в такой час дня малолюдна. К дому на велосипеде подъехал юноша. Когда мать называла его еще Клаузи[15], Норме после школы позволяли покатать мальчика в детской коляске. Она пошла по выложенной плитами дорожке между побуревшими за зиму цветниками к мостовой и позвала его:
— Эй, послушай!
Юноша притормозил рядом с ней, снял ногу с педали.
— Что тебя занесло в наши края? — он торопливо подал ей руку, — видно, времени в обрез. Давно выйдя из возраста прогулок в детской коляске, он, бывало, подолгу смотрел ей вслед, когда она шла по улице.
— Уезжаю я из города! — сказала она. — Хотела на прощание заглянуть к Швингелям. Что-то у них никого нет дома.
— Фрау Швингель огорчится, когда узнает, — и юноша покатил своей дорогой; нажимая на педали, он раскачивался в седле.
Только Норма повернулась, чтобы перейти улицу и направиться к остановке трамвая, как из дома вышла фрау Швингель. Пришлось Норме остановиться.
— Нормочка! — обрадовалась фрау Швингель.
Положила ей по старой привычке руку на плечо, оперлась и медленно пошла рядом с ней по улице.
— Цветы? Кому они предназначены?
«Это прощальный букет… потому что я уезжаю из города», — хотела сказать Норма, и для ее первоначальной задумки вполне подошли бы помпезные хризантемы, знак внимания жильцам дома. Как же, грандиозное дело было сделано — жильцы взяли на себя ответственность за воспитание трех подростков. Но за словами, восхваляющими «грандиозное деяние», которое возбудило в свое время столько толков, никто не заметил, как беспомощно трепещет чье-то сердце. И было в перемене ее решения желание сказать: «Вот вам!» И еще: «Я сама встала на ноги, сама, и я вам еще докажу!»
Норма посмотрела на фиалки, потом на пожилую женщину, опиравшуюся о ее плечо, и улыбнулась:
— Эти? Сама себе купила, очень они красивые. Да и кому мне дарить цветы, а, фрау Швингель? Да, а теперь я очень тороплюсь.
Она поймала на себе ее испытующий взгляд, но постаралась забыть о нем, когда появился трамвай. «Как удачно, — подумала она, — что он пришел быстро!» Добежав до остановки, вскочила в вагон в последнюю перед отправлением секунду. И не оглянулась, хотя стояла на задней площадке прицепного вагона.
Прислонившись головой к холодящему висок стеклу, разглядывала витрины магазинов. «Могли бы время от времени оформлять их по-новому», — подумала она.
Дома начала укладывать вещи. Белье. Коротенькое красное платье. Белые брюки. Несколько свитеров. Поразмыслив немного, вынула красное платье и положила в чемодан зеленое из тонкой шерсти, которое она носила без бюстгальтера. У мужчин, видевших ее в этом платье (Норма отмечала это с удовольствием), пересыхало во рту. Собралась было закрыть чемодан, но тут ей пришло в голову вынуть из папки, набитой всякой всячиной, — она лежала в шифоньере — одну фотографию. На ней — мать в пестром купальнике, Герд и Уве, худенькие тогда мальчишки. Повинуясь внезапному импульсу, взяла фотографию, сунула в конверт, написала на нем адрес Герда, заклеила и положила обратно в шифоньер.
…Балласт. Чувства — это балласт. Так ей сказал один знакомый; к тому времени она сама додумалась до этой мысли, что и не замедлила подчеркнуть со всеми вытекающими отсюда последствиями, выставив его за дверь прямо посреди ночи…
Она опять достала конверт, вскрыла и уставилась на фотографию, которая в старой квартире висела на стене. Герд и Уве на лодочной пристани протягивают матери руки, помогают выйти из лодки. Уголок фотографии загнут, это случилось, когда она срывала траурный креп, наклеенный фрау Швингель.
А день спустя она сняла фотографию со стены, и никто не проронил ни слова.
— Девочка словно окаменела, — слышала она слова фрау Швингель, которая варила на кухне суп на свою семью и трех осиротевших соседских детей. — Мальчики держатся изо всех сил, а девочка словно окаменела.
Незамеченная никем девочка стояла в темном коридоре, когда водитель молоковоза, оказавшийся на месте катастрофы через несколько минут после происшествия, рассказывал:
— Паровоз врезался в автобус как раз в том месте, где они оба сидели. Все всмятку!
Приходили выразить сочувствие, и девочка при всем при этом присутствовала. У тети Маргареты у самой было три сына, и она в крайнем случае соглашалась взять в семью одного из мальчиков, «лучше Герда, он такой умненький». Вспоминается женщина с бледным лицом из горкома профсоюза, изо всех сил старавшаяся держать себя в руках и не расплакаться, но несколько больших капель все-таки скатились с ее черных ресниц. Герман Байер, друг отца по работе, готовый взять их всех троих, «хотя бы на первое время, чтобы вы сменили обстановку». Учительница Уве, успевшая позаботиться о месте в интернате для Уве, чтобы он мог окончить школу, «а с двумя другими дело тоже устроится». Приходили люди в траурном платье, приходили и сразу после работы, в чем были. Их принимала или просила прийти попозже фрау Швингель, она носила детям погибшей соседки еду, заставляла их прибрать в квартире или сходить за покупками, действовать, а не страдать молча. До самого конца, до похорон, до «потом».
15
Клаузи (нем.) — ласкательное от Клаус.