— Да, конечно, сноровок у меня нет. Но, может быть, имеет значение то обстоятельство, что я не очень дорожу жизнью…
Его собеседник втянул голову в плечи и выпятил нижнюю губу.
— Это качество чрезвычайно ценно, но, я полагаю, оно найдет лучшее применение на фронте…
Рунов покраснел и, опираясь дрожащей рукой на край стола, стал подыматься, ища глазами костыли.
Но капитан уже раскаялся. Он взглянул в лицо Рунова, на его костыли, и что-то шевельнулось в его душе.
— Одну минуту, господин полковник. Тут у нас есть одна комбинация. Может, устроится. Подробностей я не вправе вам сообщить. Вернется генерал-квартирмейстер, я ему доложу. Понаведайтесь завтра в это же время.
* * *
Через неделю Рунов был в Севастополе. Он узнал о своем дальнейшем назначении лишь тогда, когда его вызвали в штаб крепости, приказали отправиться тотчас же на транспорт «Маргариту» и поступить в состав десантного отряда, выходившего в ту же ночь «по неизвестному направлению».
Время тянулось необыкновенно долго. «Секрет» был уже известен всем и комментировался на все лады. Эскадра взяла курс на Одессу, потом по какому-то сигналу остановилась. Несколько часов, до самого вечера стояли в открытом море. Бесконечные часы… Мимо «Маргариты» тихо прошел русский крейсер и несколько английских военных судов, а транспорты все еще стояли… Только с закатом пошли дальше и, чуть занялось утро, вблизи показались знакомые очертания Люстендорфа и Большого Фонтана…
Полковник Рунов пошел с головным отрядом, который после небольшой перестрелки заночевал в немецкой колонии. Одесса, к которой его тянуло с такой страстной силой, была так близка… Рунов не мог совладать со своим нетерпением. Казалось, что отряд напрасно медлит, что большевиков в городе мало и что они сами уйдут, если только надавить немного. Он высказывал свои мысли начальнику отряда слишком нервно и возбудил против себя офицеров, видевших в нем «соглядатая из Ставки». Потому, когда к вечеру получено было сведение, что морская часть города занята уже восставшими офицерскими дружинами, и Рунов вызвался установить с ними связь, его охотно отпустили. Он проблуждал с двумя разведчиками всю ночь, и только под утро им удалось проникнуть к Приморскому бульвару. На площади, возле памятника Императрице Екатерине располагалась какая-то часть. Трудно было издали определить — своя или большевицкая: люди, одетые в военное и штатское, толпились группами или спали тут же вповалку на мостовой. Несколько пулеметов преграждали выходы на смежные улицы. Со всякими предосторожностями Рунову удалось установить, что это свои — штаб и резерв одной из дружин. Начальник штаба, молодой человек в черной рубахе с нарисованными на плечах капитанскими погонами, узнав, что Рунов прислан для связи от десантного отряда, изложил ему обстановку: город весь во власти дружин; железнодорожные пути, по-видимому, испорчены, исправить их большевики не посмеют, и потому десанту надо бы пойти в обход города с севера, чтобы окончательно отрезать их со стороны Раздельной и Вознесенска.
Капитан, в сущности, не знал как следует обстановки. В городе была еще полная неразбериха, враги перепутались, шла беспорядочная пальба даже в ближайших к бульвару кварталах. Но… нужно было подчеркнуть заслуги дружин и их первенство в овладении Одессой.
Рунов послал с разведчиками донесение и обратился к капитану:
— Скажите, вокзал занят нами?
— Да, конечно.
— Так я пойду туда посмотреть. Капитан несколько смутился.
— Знаете, я не советовал бы вам торопиться: вокзал переходит из рук и руки, да и улицы далеко еще не очищены.
— Пустяки! Как-нибудь проберусь.
Он пошел вдоль улицы, прижимаясь к стенам, неуверенно ступая на больную ногу и держа наготове браунинг. Улица была пуста, и шаги его отдавались одиноко и гулко. С моря, очевидно с английского корабля, вела огонь артиллерия крупного калибра. Над головой проносились с тихим шелестом стальные громадины и с оглушительным треском рвались где-то невдалеке, в направлении вокзала. Все вокруг вымерло. Раз или два, впрочем, из окон домов, что по другой стороне улицы, выглянули какие-то насмерть перепуганные лица и, увидав странного прохожего, тотчас же исчезли.
Вот уже скоро конец квартала. Второй дом за углом… Сердце забилось…
Из-за угла вдруг выбежали два человека с ружьями, пересекая улицу. Они были так перепуганы и так торопились, что не заметили Рунова. Он поднял браунинг и… опустил.
Свернул за угол. Знакомый серый дом; ворота почему-то открыты настежь. Поднялся по лестнице на второй этаж, позвонил нетвердой рукой. Еще и еще — никто не отзывался. Он стал стучать в дверь кулаком и рукояткой револьвера.
— Люба, это я. Не бойся, открой!.. Никакого ответа.
— Послушайте, кто там — откройте, или я дверь выломаю!
За дверью послышался детский плач, кто-то завозился, зашептался. Слышно было, как прильнули к замочной скважине.
— Да откроете ли вы, черт вас возьми!
Дверь приоткрылась наконец, и на Рунова пахнуло тошным запахом детских пеленок, развешанных в передней. Согнувшись и держась одной рукой за дверь, стояла старуха, дрожавшая от ужаса, бормотавшая что-то и непослушными, бегающими пальцами водившая мелким крестом по переднику.
— Где хозяйка?
— Я хозяйка, товарищ, господин то есть, я самая и есть.
— Не то. Это квартира моей жены — Руновой. Где она?
— Не знаем, господин, ваше благородие. Не слыхали никогда. Вселил нас комитет сюда, как мы беженцы Подольской губернии. Брошенная была квартира-то. Комод действительно был, кровать еще и пара стульев. А мы ничего не трогали, умереть мне на этом месте. Без нас это разорили, барин, ваше благородие…
Рунов открыл дверь в соседнюю комнату, их бывшую спальню. Оттуда пахнуло еще большей затхлостью. Штора была завешана. В полутьме на кровати, среди лохмотьев, лежала женщина, по-видимому больная. Из-за нее выглядывали испуганно и любопытно две детских головки.
Рунов торопливо повернул к выходу. У двери старуха остановила его:
— Что теперь с нами будет, ваше благородие? Ничего не ответив, он захлопнул дверь; сошел вниз и остановился. «Что же теперь делать?» Случайно взгляд его упал на медную дощечку с фамилией соседа — инженера Можайского. Быть может, они что-нибудь знают? Позвонил, потом стал стучаться. Долго не открывали, наконец чуть подвинулась дверь на цепочке; кто-то выглянул.
— Здесь живет господин Можайский?
— Здесь.
— Я бывший ваш сосед, Рунов, хотел бы видеться с ним. Откройте, пожалуйста.
Дверь захлопнулась. Послышался шепот, голоса, топот шагов, и в распахнувшейся настежь двери появился Можайский. Рунов попал в объятия полузнакомой семьи. Его целовали, жали руки, говорили все четверо вместе — инженер, его жена, сын и какая-то родственница. Увлекли его дальше, в столовую, выходившую окнами во двор, где считали себя в большей безопасности. Рунов шел за ними, спотыкаясь в полутьме — все ставни были закрыты, окна заложены матрацами. Шел растерянный, смущенный…
— Как вы думаете, можно зажечь электричество, это не опасно?
— Можно, конечно.
— Вы — наши спасители! Боже мой, какое счастье! Если бы вы только знали….
Они все наперебой стали рассказывать, какой ужас царил в Одессе последнее время, и пытливо, опасливо старались выведать, много ли добровольческих войск вошло в город, прочно ли он занят?
Рунов отвечал односложно, томился и никак не мог перенести разговор на волнующую его тему. Наконец, перебив бесконечный рассказ Можайского, спросил:
— Я заходил в свою квартиру и нашел там каких-то беженцев. Не знаете ли чего-нибудь о судьбе моей жены?
— Любовь Николаевна! Вы разве не знаете? Она ведь эвакуировалась. Мы тогда всем домом бросились в порт… Это был такой кошмар…
И опять все вместе наперебой стали рассказывать об ужасных днях эвакуации, обо всем, что наболело за эти страшные недели, месяцы. Рунову хотелось знать всякую мелочь, касавшуюся его жены, но его собеседники продолжали упорно, с наивным эгоизмом вводить его в круг своих личных злоключений. Перебивая разговор, он все же выяснил положение в общих чертах: жене его удалось сесть в последнюю шлюпку, перевозившую беженцев на французский пароход. Можайские остались на берегу и принуждены были вернуться к себе на квартиру. Относительно вещей Любови Николаевны показания расходились: сын Можайского уверял, что ничего, кроме маленького саквояжа, с ней не было, а жена инженера доказывала, что Любовь Николаевна успела погрузить два больших чемодана. И доказывала упорно, не без некоторого раздражения.