Рунов крепко сжимал ее руки и смотрел в глаза… Так неожиданно осуществившаяся мечта — эпилог прекраснейших поэм, дававший безграничную радость тогда, в снах наяву, в яви мистических сновидений…
Но… почему-то не было той радости… Ему стало жутко и стыдно. Неужели только потому, что она не больна, не несчастна, не задавлена судьбой, а цветущая и нарядная. Что он — смешной и жалкий фантазер, подменявший жизнь вымыслом, творил для себя ходульные роли, выброшенные теперь бесстрастной рукой невидимого режиссера…
Любовь Николаевна спохватилась:
— Да что же это — я все говорю, а ты не проронил ни слова… Какой ты… Что с тобой, милый? Ты как-то весь переменился…
— Не обращай внимания. Я еще не пришел в себя. Потом.
И он обнял ее крепко и стал медленно целовать все лицо. Хотел уверить ее и себя, что ничего не случилось, что все хорошо. А радости той не было. Нет.
Подъехали к дому, где жила Рунова.
— Родной, вот — возьми ключ, подымись во второй этаж — там увидишь мою карточку. А я поговорю с Тер-Мутьяновыми по телефону. Видишь ли, у них сегодня серебряная свадьба и большой званый обед. Я ведь к ним ехала, когда мы встретились… Надо извиниться.
Рунов поднялся по чистенькой лестнице, вошел в комнату и долго искал выключатель. Вспыхнуло электричество — стало еще более смутно на душе…
Прелестно обставленная комната, со множеством изящных безделушек, с небрежно разбросанными принадлежностями комфорта и туалета — все это было такое чуждое, такое враждебное всему складу его мыслей. Разрушалась поэма его жизни, золотая нить самотканых снов…
И снова стало больно и стыдно: неужели было бы лучше найти ее в нужде, больную, в холодной мансарде? «Бездонный эгоизм или извращенная психика?» Подумал вслух:
— Что сталось со мной…
Подошел к окну, сел в кресло. На маленьком столике — вазочка с орхидеями; тут же — брошенная визитная карточка. Машинально взял ее в руки: «Дорогая Лю…» Прочел… и уже не мог оторваться. Каждое слово впивалось в мозг отравленными иглами.
«Дорогая Лю! Заседание окончится поздно. Не жди. Баю-бай, разбужу.
Твой…»
Какой-то неразборчивый крючок. На другой стороне: «Сергей Карпович Тер-Мутьянов. Товарищ председателя…» В углу карточки дата: «17-го».
«Какое сегодня? Восемнадцатое. Значит — вчера… Ах, не все ли равно когда — вчера, сегодня, в прошлом году…»
Как душно стало здесь. Каким тяжелым, отвратным воздухом напоена эта комната, все эти вещи, мебель, кровать в шелковых подушках — бесстыдная, словно смеющаяся, и кружевное белье, брошенное на нее… Рунов рванул воротник френча. Распахнул окно. Вещи нагло смеялись. Резким движением он потушил свет. Сел опять и уставился бездумно, невидящими глазами в тусклый рожок фонаря на другой стороне улицы.
Легкие, быстрые шаги по лестнице. Вошла Любовь Николаевна:
— Отчего ты не зажег электричества? Повернула выключатель.
— Ну, милый, невозможно отвязаться от Маргариты Патвокановны. Это — Тер-Мутьянова. Узнала о тебе и прямо разволновалась. Слышать не хочет об отказе. Просит непременно нас обоих обедать. Мы с ней ни до чего не договорились. Но, конечно, не поедем.
— Отчего же… Она изумилась.
— Как? Ты хочешь, в такой день?
Но заметила его потемневшее лицо и взгляд, прикованный к записке. Обмерла… «Прочел или нет?»
Тихим, просящим голосом сказала:
— Мы не поспеем. Тебе ведь переодеться нужно…
— Нет. На мне мой праздничный френч.
Ехали молча. До Мутьяновых — совсем близко, но, казалось, очень далеко. В темной клетке такси было томительно и напряженно тихо.
* * *
У Тер-Мутьяновых садились за стол. Хозяйка — уже отцветшая женщина восточного типа — приветливо и сердечно встретила их. Долго жала руки. Расцеловала Любовь Николаевну.
— У нас радость, и у вас радость. Мне очень хотелось, чтобы вы этот вечер вашей чудесной встречи провели с нами. После обеда все выспрошу, я любопытная. А теперь занимайте скорее места.
Тер-Мутьянов, неловко поправляя пенсне на толстом носу и глядя в сторону, проговорил:
— Приятно познакомиться.
Рунов, коснувшись холодной, мягкой руки его, почувствовал внутреннюю дрожь…
Вся обстановка этого обеда была для него непривычной, ошеломляющей. Темный резной дуб стен, море света, туалеты дам и остро-режущие блики женского тела — бесстыдно обнаженного и пьяно-ароматного; черные смокинги с белоснежными пятнами грудей; и стол, играющими переливами хрусталя и серебра, уставленный и усыпанный цветами. Со всех углов, от всякой мелочи, от людей и вещей веяло роскошью. Особенной… Той роскошью, что вырвалась из застенков, из подвалов чека, прошла, быть может, сквозь ряд «чистилищ» и эвакуации и выплеснулась на улицы чужого города.
Тихая или шумная, скупая или тороватая, плывет она уверенно поверх беженского моря…
Рунов чувствовал себя чужим и одиноким в этом зале. Знал, что так будет. Но не пойти не мог; им овладело непреодолимое желание знать, видеть самому, разбередить до конца свою боль.
Скользнул взглядом по живому цветнику. Его жена была одета скромнее, но тоже нарядно. Только он один в своем английском френче, изрядно потертом и видавшем виды, шесть лет сберегаемом в парусиновом чемоданчике — только он выделялся темным пятном на общем блестящем фоне. Да еще один старик с подвижным лицом, впалыми щеками, в длиннополом, вероятно, еще из России вывезенном сюртуке, висевшем на исхудалом теле его, как на вешалке. Рунов почувствовал почему-то симпатию к этому человеку. Нашел даже в себе желание пошутить: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!..» Шутки почему-то приходили в голову часто в минуты смертельной опасности или большого душевного напряжения.
Его не успели познакомить ни с кем, и он не завязывал разговора. С правой его стороны сидел важный и надменный господин с иконописным лицом и барскими манерами — известный промышленник. Он был несколько удивлен соседством Рунова и искоса посматривал на него. Отодвинул незаметно свой стул. Потертый френч, пахнущий перегаром машинного масла, и эти ужасные руки — потрескавшиеся, изъязвленные, покрытые чернью, с короткими ногтями — руки, подымающие к губам стакан за стаканом красного вина… «Откуда выкопали Мутьяновы этого солдафона и почему посадили его рядом?..» Левее колыхался солидный бюст дамы средних лет — ее величали княгиней — колыхался от деланного смеха, шумно шевеля при этом нитку крупных жемчугов. Княгиня не обращала никакого внимания на своего соседа.
Рунов сосредоточенно пил красное и, глядя мимо Любови Николаевны, видел отчетливо ее фигуру, все ее движения. Бередил свою боль. Глаза их встретились однажды… Взгляд ее вспыхнул и потух тотчас.
Было шумно и весело. Подали шампанское. Рунов отстранил руку лакея, наклонившегося над ним с бутылкой, и снова сам наполнил свой бокал красным.
Начались речи. Первым поднялся господин в длиннополом сюртуке. Он говорил всегда и везде. Затем и пришел сюда, чтоб постучаться лишний раз в человеческие сердца. С вытянутой худой шеей, с порывистыми неровными движениями, он развивал не очень складно свою обычную тему, которая вот уже несколько лет волнует его, которой он отдал свое время и силы. Говорил о положении беженского юношества и детей. Слова были искренни, нарисованная картина печальна, но все, о чем говорил он, было давно известно, совсем не соответствовало настроению общества, казалось скучным и не имело никакого отношения к юбилею. В конце речи оратор с явной натяжкой связал дело помощи не то с бывшими, не то с будущими заслугами Мутьянова и закончил тостом.
Затем говорил великолепный экс-дипломат, помахивая изящным жестом своим пенсне, ажурно нанизывая фразы; поиграл словом «новобрачные» — в меру фривольно; говорил тонко, остроумно, ровно три минуты и ровно ничего не сказал. Тост его был принят с большим шумом и подъемом. Вспомнили и подхватили:
— Горько!
Через стол по рукам прошла записка, адресованная соседу Рунова. Тот взял ее и, держа на большом расстоянии от глаз — настолько, что княгиня успела разобрать ее, прочел: