— Перед самой войной мы поженились. Старик потребовал, чтобы мы жили в его избе, ему была нужна работница в дом, старуха его почти совсем ослепла. Мама моя скрепя сердце согласилась, хотя знала, в какую семью я иду. Пока еще был Михаил, жизнь у меня была сносная, он нет-нет да и цыкнет на отца, а потом война началась, и его с первых дней призвали в армию. Получила я всего два письма от него, на том и кончилась моя замужняя жизнь. Старик совсем очумел, шагу ступить не давал, грозился, что запорет вожжами. Ругал самыми грязными словами, обвинял, что я не верна его сыну. А я, где уж там, на двор и то со свекровью ходила. Потом пришли немцы. Гляжу, мой свекор повеселел, ходит молодо, голову аж назад закидывает. Сделали его немцы старостой. Лютый был староста. Два сына, Андрюшка и Петрушка, тоже определились к немцам на службу. Петрушке вообще тогда семнадцатый год шел, но, видать, батя крепко его подкрутил. Как начнут продовольствие для немецкой армии выжимать из людей, так некуда деться от них было. Себя старый тоже не обижал, прихватывал что хотел. Соберутся, бывало, вечером, сядут за стол и начинают друг перед дружкой выхваляться, кто что нашел и где нашел. А свекор мой вздохнет и скажет: «Видать, нет в живом списке Мишутки, а то бы давно домой прилез. Нечего ему на той стороне защищать, не дурак он». А я сижу и думаю: «Эх вы, гадюки! Мишка мой не вам чета. Живой он, а сюда вы его и не ждите, пока немцы тут. Потом он еще с вами посчитается».

Хозяйственные заботы по деревне ослабили надзор за мной. Старика и братьев нет целый день, а старуха в мои дела не вмешивалась. Вышла я как-то в огород капусты кочан срезать. Слышу, тихонько окликает меня кто-то: «Эй, тетка, в селе немцы есть?» — «Куда ты, родименький, пришел! — говорю ему, а сама озираюсь по сторонам. Чудится мне, что увидит кто-то человека этого. — Это же хата старосты, и его сыновья у немцев служат». А он только присвистнул и тихонько просит: «Подойди поближе, не бойся».

Подошла к кустам, вижу — худой, черной бородой заросший, и глаза черные, как у цыгана, ободрался весь в лесу…

«Отощал я, сил нет идти, и рана на руке разболелась. Помогла бы мне, чай, христианская совесть у тебя есть, не выдашь своим родичам».

Спрятала я его у своей матери, навещала несколько раз. Звали его Николай Шершень. Вылечился он, отдохнул и ушел в лес, а я покой с той поры потеряла. Куда ни пойду, стоит перед моими глазами Коля со своими черными угольными глазами. Ложусь спать, глаза закрою, а он уже тут как тут. И забывать начала Михаила совсем. Как-то ночью постучали в двери. «Открой, староста! — крикнул молодой голос. — Гости к тебе из города».

Открыл свекор дверь, а в нее вошли трое с автоматами. Затрясло старика, чуть от страха не умер. Андрюшку пьяного из постели вынули, надавали ему по щекам, чтобы в себя пришел. Высокий в гимнастерке без погон, гладко выбритый, вытащил из кармана бумагу и прочитал: «Именем Советской власти, за измену Родине и предательство советских людей народ приговаривает старосту деревни Жмаковка Василия Донорова и его сыновей Андрея и Петра к высшей мере наказания». Не успел он закончить, как один сразу застрочил из автомата, и оба родственника замертво повалились на пол, обливаясь кровью. Я первый раз видела, как на моих глазах убивали людей, но жалости к ним не почувствовала. Петрушка уцелел, он в это время на какую-то операцию со своим отрядом выезжал. Когда Красная Армия пришла, он и вообще сбежал из деревни…

Летом сорок пятого вернулся домой Михаил. Измученный, усталый, постаревший и какой-то затравленный. Говорит, в лагере сидел в Австрии, еле живой выбрался. В колхозе рук не хватало, а он отличный кузнец. Кланялись ему отовсюду, зарабатывал он много. Володечка родился, семья как будто опять сложилась.

Вовочку любил он очень. Какая жена не мечтает, чтобы ее муж любил детей. Михаил не то что любил мальчика, не то слово это. Он жил им, дышал им.

Наверно, с ним он забывал свое прошлое, очищался — так я полагаю. Все твердил мне: «Смотри, мать, береги Вовку, без него мне не жить!» И я верила. Прибежит с работы, на руках мозоли, жесткие, как на пятках, трет, трет руки мочалкой, чтобы мягкие были, а потом возьмет малыша у меня и уходит с ним во двор. Что-то ему рассказывает, а тот совсем малый был, глазенки-пуговки таращит и молчит, слушает. Я прямо плакала, глядя на них. Думала, что вот это и есть человеческое счастье!

Потом пришел за ним милиционер. Как увидел его Михаил через окно, сделался белым как бумага и заметался по комнате, словно искал, куда бы ему спрятаться. Постучал милиционер в двери, а Михаил сел у стола на стул и готов, вроде неживой стал. Шепчет: «Вот оно, вот оно, пришло все-таки!»

Милиционер вошел, поглядел на нас, а мне тоже отчего-то страшно сделалось. Схватила мальчика, жму к себе, а у самой мысль поганая: «Это тебе за твое большое счастье!»

«Доноров? — спросил он Михаила. — Собирайся, пойдем со мной. Дело одно выясним».

Паспорта у Михаила тогда еще не было, он справку имел из лагеря. Ну и взял ее с собой. Подошел он к Вовочкиной кроватке и прошептал ему: «Прости меня, сынок!»

После мне сказал наш участковый, что убежал Михаил по дороге. Я уж никуда не ходила, ничего не узнавала. Думала как: убежал, может, и забудут о нем, а будешь напоминать, искать станут. Михаил в плену находился, видать, его за это и арестовали — думка у меня тогда такая родилась. Откуда мне было знать, что он другого боялся? Страх его был по другой причине. Разве я могла тогда о чем догадываться…

Не кончились на этом мои мучения. Через два месяца вернулся Михаил домой радостный. Оказывается, ошибка с ним вышла, не того человека искали. Всю ночь проговорили, рассказывал, как он скитался, тосковал о сыне, ночами видел его во сне. Только с месяц примерно прошло, будто сменили Михаила. Молчит целыми днями, не разговаривает, все чего-то боится, ждет. Я не могла к нему подступиться. Раньше, до войны, он был крепкий, а тут стал часто плакать. Совсем расклеился мужик. Думала, лагерь так человека подкосил, нервы ослабли. Как-то разбудил меня ночью и говорит: «Катя, ты прости меня, но я больше так жить не могу: придут они за мной, чую, придут, а я жить еще хочу. Покину я вас с Вовкой, чтобы жизнь ему будущую не портить. Мучаюсь я, казню себя, а сделать ничего не могу!»

Уговаривала я его, убеждала, а у самой не было этой веры, тоже за Володю думала. Закралась у меня в те дни мысль, что неспроста он ушел из дома, наверное, есть что за ним еще, кроме лагеря. А потом все это выветрилось из головы…

Женщина задумчиво провела рукой по лицу, словно стирая из памяти эту последнюю всплывшую из прошлого сцену прощания, и, решительно тряхнув головой, поспешно закончила, как бы стараясь поскорей завершить это неприятное и тяжелое для нее дело.

— Ушел он, а мне тоскливо стало, будто горе непроходящее навалилось на плечи. Вот и вся история… И опять, как раньше, будто подслушал, что тяжело мне, пришел Николай. Почти пять лет не виделись, стираться стал в моей памяти, а тут снова вспыхнул горячим костром и опалил меня как бабочке крылья. Попал он тогда в партизаны, встретил Красную Армию и пошел воевать до самого конца. Демобилизовался, съездил на Кубань, а про меня не забыл. А я была в то время ни жена, ни разъеденная, так — соломенная вдова. Меня опрашивают про мужа, а мне оказать нечего, говорю: бросил и уехал куда-то. Шершень настойчивый был мужик. Хотел жениться, а мне ведь нельзя при живом-то муже опять замуж выходить. Дал он мне сроку полгода, сказал, что приедет и заберет меня на Кубань. Свет увидела, радость появилась в жизни…

Встретились мы и еще раз с Михаилом. Вызвали меня в Калининград. Моего мужа нашли, убился он на мотоцикле. Ездила опознавать. Чего уж там опознавать, обгорел он, когда мотоцикл загорелся, лица не признать, волосы сгорели, но вроде белые были, как у Михаила. Плащ его, пиджак его, да и документ уцелел доноровский, который ему из лагеря выдали. Следователь, конечно, тоже уверял, что я не могла ошибиться, видно, ему не очень-то хотелось копаться в этом деле. Только мне кажется, что я тогда ошиблась, ростом он был больше Михаила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: