На выставке ходило, смотрело, наслаждалось несколько десятков, сотен, тысяч человек (считая тех, которые еще посетят). В Москве — свыше миллиона народа. «Куда же остальные-то около миллиона делись, — подумал я, — где они теперь, что они делают, каким благородным наслаждениям предаются?» Я отправился на Девичье поле.
Вот он, миллион-то.
Море голов, море человеческих голосов, восклицаний, смеха, брани, и среди этого волнующегося репинского моря от века тот же, неизменный, непобедимый, непреклонный, все тот же... балаган. «Века проходили, все к счастью стремилось, все в мире по нескольку изменилось», один только нерушимый, как серый гранит среди пенящегося народного моря, высится балаган.
Балаган! Как много для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось! В искусстве сменяются, борются, исчезают, нарождаются направления, школы, а на Девичьем поле стоит балаган. Идут на смену новые формы, а на Девичьем поле стоит балаган. Академическая условность, чопорность и ложь уступают место реализму, а на Девичьем поле стоит балаган. На гигантских полотнах развертываются картины Девичьего поля с народным морем и балаганом, а на Девичьем поле стоит балаган.
Грядущее искусство говорит нам, что перспективы искусства гораздо глубже и шире, чем Девичье поле, хотя бы на нем был и миллион, ибо жизнь сама неизмеримо глубже и шире и чернеет зияющей пропастью неизведанных тайн, а на... Девичьем поле стоит балаган. От него не скроешься, от него не уйдешь, не закроешь глаз, он — всюду, непоколебимый.
Просматривая праздничные газеты, все натыкаешься на веселые картинки. «Вернувшись из гостей, где много было выпито, они поссорились, и она всунула ему в живот кухонный нож, отчего вывалились внутренности. По доставлении в больницу потерпевший умер. Делу дан законный ход». «Началась драка без всяких видимых поводов, все были пьяны, в результате двое были доставлены в больницу с разбитыми головами». «Подобранный на улице мужчина средних лет, одетый в армяк, умер от опьянения». Это — обычный праздничный репортерский материал, и он так же незыблем, как и балаганы, ибо это родное его детище. Они слишком прочно связаны кровными узами, и, пока будет существовать один, будет неизменно и другой.
Впрочем, я не совсем справедлив. Не только свету в окне, что балаган и выпивка. Есть и помимо благородные развлечения, где с пользой и удовольствием можно провести время. Пройдут праздники, разберут балаганы, меньше станет расходиться монопольной посуды, но серая публика не останется беспомощной, ей будет где освежиться в праздничный день после тяжелой работы, — открываются летние бега и скачки. Не надо употреблять грубого, режущего ухо слова азарт, игорный дом, а просто: бега и скачки.
Мошенничают? Но, как известно, и на солнце есть пятна. Если даже немного и плутуют там, — это уже не столь большой руки беда, а ради дела можно и поступиться. И, наконец, сколько ее, этой серой овечьей массы! Если с каждого по ложечке взять, и то для благородного лошадиного дела громадная польза.
Фокусники
— Пожалте, пожалте, господа... роскошное представление... икзатическая наездница, трехногая лошадь, производящая замечательные фокусы!..
По небольшой из ходивших под ногами досок площадке края парусиновой крыши балагана похаживал в диковинном, вытертом и отрепанном костюме, обшитом золотыми позументами, ражий детина с откормленным, оплывшим от пьянства и разврата лицом. Он сверху посматривал на колеблющуюся внизу, шевелящуюся, лущащую семечки толпу, и его ражее, оплывшее лицо и вся дюжая быкообразная фигура «геркулеса», роль которого он исполнял в балагане, говорили о сознании своего особенного положения и превосходства над этими толпившимися внизу людьми с испитыми трудовыми лицами.
— Пожалте, господа, сейчас представление начнется... не теряйте дорогого времени...
На площадку выбежал мальчуган лет девяти—десяти, с лицом, вымазанным мелом, в шутовском балахоне из разноцветных лоскутьев, в дурацкой шапке с бубенчиками. Он три раза обежал с ужимками вокруг «геркулеса» и, присев на корточки, заговорил, коверкая язык:
— Каспадин, обучите фокусам.
— Давай. Каким же тебе фокусам?
— Разным: как сладкие пироги есть, водочкой запивать, с бабочкой баловаться...
— Го-го-го! — неслось кругом.
— Ну, ложись, — говорил быкообразный «геркулес», похаживая все с тем же сознанием своего превосходства, своего особенного положения, силы и роскошного наряда.
Мальчуган, строя гримасы, быстро и упруго опрокинулся на спину, высоко поднял ноги и, болтая ими, закричал петухом. Детина дернул его за ноги, и мальчуган, перевернувшись два раза в воздухе, упруго, как мяч, упал на ноги, и доски под ним вскинулись и заговорили, взбивая пыль.
— А когда же, каспадин, пироги сладкие?
— Пироги? А вот зараз.
И детина сзади с размаху удалил его носком обутой в туфлю ноги. Мальчуган отлетел шага на три и провалился в вырезанную в доске дыру.
— Го-го-го... га-га-га...— гудела толпа.
Все поворачивались друг к другу с смеющимися лицами, лузгая и выплевывая шелуху семян.
— Здорово!
— Вот те сладкий пирог...
— Обучи, дескать, фокусу... а он его под это самое место... го-го-го... ха-ха-ха!..
— Под самое, значит, место... хо-хо-хо!..
И над толпой несся густой добродушный смех людей, не покладая рук работавших целый год и вот пришедших сюда отдохнуть, посмеяться, забыться.
Шутовская рожа мальчугана на минуту снова показалась из прореза досок, сделала гримасу и исчезла.
— Хо-хо-хо!.. опять за пирогом...
— Пожалте, пожалте, господа...
А над всем тепло и ярко светило веселое южное солнце.
Толпа по-прежнему часами стояла перед балаганом, одни входили, другие выходили, смеялись, говорили, перебрасывались остротами, бранью.
Чьи-то истерические вопли и крики понеслись из-за колыхавшихся холщовых, со множеством дырок, в которые смотрели даровые зрители, стен балагана. Рыдала женщина. Внутри чувствовалась возня, говор, отдельные голоса, окрики.
— Зови околодошного...
— Признала... Слышь ты...
— По документам...
— Тяни его, дьявола...
И эта возня, говор, крики и волнение людей, которые были за тонкими, колеблющимися стенками, передавались толпе.
— Али упал хто?
— Чего упал! Руки, ноги поломало...
— Ноги!.. Голову напрочь отнесло.
— Никак, бьют?
— Бей тревогу... кричи полицию!.
Перед взволнованной, напиравшей на балаган толпой распахнулись двери, и оттуда вывалила толпа зрителей. Выводили под руку рвавшуюся и кричавшую женщину. Она сквозь рыдания выкрикивала:
— Сынок... сыночек... Митюша!
— Чего такое?
— Сына, вишь, признала.
— Где?
— Во, вишь — паренек в одеянии.
— Это, который емнастику делает?
— Во, во, он самый... украли... сызмала... сколько годов ищет... нашла...
Тут же в толпе гимнастов, обтянутых в трико, выходил мальчуган в шутовском костюме, и странно обвисал на его худенькой тщедушной фигуре пестрый балахон, и белели на втянутых щеках густо размазанные белила. Мальчик равнодушно и устало стоял среди, обступивших его, не отвечая на сыпавшиеся на него вопросы.
— Матка твоя, што ли?
— Тебя, стало быть, хозяин уворовал?
— Давно?
— Сколько годов у него?
Мальчик так же безучастно молчал. Женщина рвалась к нему. Пришел околоточный.
— Это ваш мальчик?
— Сы... сы-ынок... укра-ли...
— Вы откуда сами?
— Екатеринославской губернии...
— Это твоя мать?
Мальчик вздохнул и, отвернувшись, стал неопределенно смотреть в толпу.
— Ты сам откуда?
— Казанской губернии...
— Родители твои где?
— В деревне... там...
— Это что же, твоя мать?
Мальчик, не отвечая на вопрос, вдруг бросился к нему и часто-часто заговорил с искаженным сдерживаемыми рыданиями лицом, глотая смешно разрисовавшие ему белилами лицо слезы: