– Вера, Надежда, Любовь! – жену звали Софией. Вера, Надежда, Любовь, София!..
Полторак бредил породою юродивых, которых убивают. Вера, Надежда, Любовь, Мудрость[10] – ничего нету, бред. Все на крови, – и пришла бескровность. Вера умерла бескровною смертью. Надежда сказала, – она не знает, когда она настоящая, – и с Полтораком она хотела быть такой, которой все позволено, – почему? Полторак говорил по-настоящему только со Скудриным. Любовь пришла, чтобы сказать, что она уходит. Волки за флажками облав не знают, что по лесу, в темном рассвете, раскинув флажки, за деревьями, в тишине, – стали охотники, чтобы убивать, – и смерть приходит не от вопящих кричан, но от этих безмолвных. Кричаны завыли, заулюлюкали, завизжали, и жизнь – осталась за флажками, за кричанами, естественная, обыкновенная жизнь. Вера! Надежда! Любовь! – Лил дождь. Дул ветер. Мрак спрятал пространства. Полторак бежал по лугам. Впереди засипели, захрипели, завыли, заплакали, застонали экскаваторы в бреде огней строительства. Полторак побежал в сторону. Экскаваторы захлебывались ужасом. Полторак упал, зацепившись за кочку. Над головой завыли, закричали кричаны. Вера, Надежда, Любовь – стали кричанами, не смертью. В вое возник кусок московского трамвая, белый квадрат, слова: – «Граждане! платите деньги за проезд, не ожидая требования кондуктора, во избежание штрафа!» – Это показалось смертью, Полторак нес за собою свои любови. Полторак был русским, националистом, – когда, с каких пор он стал против всего русского, вот он, которому Шервуд дал английские фунты стерлингов, чтобы готовился взорвать плотину, построенную русскими рабочими? В бреду возникало производственное совещание рабочих. – «Граждане, платите во избежание штрафа!» – «Вместо пива все излишки относите на сберкнижки!» – это встало безграмотностью, ибо по смыслу фразы получалось, что раньше на сберегательные книжки, вместо излишков, относилось пиво. Там, в трамвае рассуждал пьяный мастеровой: – «Раньше было так: на одной стороне живет бондарь Петр Иваныч, а на другой бондарь Иван Петрович, – я служу у Ивана Петровича, выпили в воскресенье, поругались в понедельник, – я собрал манатки и служу со вторника у Петра Иваныча, он меня берет к себе с полным удовольствием, как мы ножку подставили Ивану Петровичу, – а теперь я во Владивостоке наскандалил по бондарному делу – меня в Минске не возьмут, не то, чтобы по бондарному, а даже по мануфактурному!» – Как в кинематографе, когда демонстратор спешит, Полторак увидел сотни, тысячи плакатов, которыми загораживалась от него его Россия. «Не пейте». «Рукопожатия отменяются». «Говорите коротко ваше дело». «Садитесь без приглашения». «Курить и плевать воспрещается». «Стоять не свыше десяти человек». «Остерегайтесь воров». «Граждане! при получении от органов милиции квитанции о штрафе, следите, чтобы сумма штрафа была вписана в корешок штрафной книжки!» – Это были моральные плакаты, которыми, как соль из сгущающегося раствора, выпирала на улицы мораль. Полторак увидел руку, ставшую перед ним, распятую марлей, – руку в контрольной повязке, повязку с пломбой, – с тою пломбой, которые обязаны были ставить контрольные коломенские врачи на повязках рабочих, чтобы рабочие не самовредительствовали, потихоньку по домам растравляя раны. Контрольная повязка прислонилась к глазам. Человек брался за безындивидуальность с поправкой на жулика, человеку не следовало верить, человек не обязывался быть честным, человек виноват был уже тем, что живет. Это вставало смертью. Полторак стал волком. Полторак поднялся с земли и побежал во мрак. Сзади за мраком лугов горели огни строительства. Оттуда шла Россия, страна в бескровной войне. Бредом по лугу от строительства шли люди, города, заводы, обозы городов, заводов и строительств, – Россия шла в социализм, чтобы неминуемо дойти. Люди падали от усталости, вставали и шли. Шли города плакатами своих красных вывесок. Ничто не стояло и не останавливалось. Все шло. Шли даже леса и деревни, – люди, строения, деревья, камни, воды, земля. Россия шла серая и стальная, таборами оборванцев, в командах лозунгов и плакатов, в корпусах профсоюзов, пехотою государственных учреждений, артиллерией и танками коммунистической партии, организованная, как строятся заводы. Поистине двигался громадный завод, рабочая армия России, скованная, соподчиненная, увязанная, руководимая, выправляемая десятками тысяч организаций – партийными, профсоюзными, государственными, – сельскими, волостными, районными, окружными, областными, краевыми – рабочими, крестьянскими, интеллигентскими, – наркомтрудовскими, наркомздравовскими, наркомпросовскими, наркомторговскими и сотнями прочих организаций, организующими человека и труд, соподчиняющимися, совпадающими, соорганизующими. Полторак бредил, – этот поход был похоронами Марии и производственным совещанием одновременно. Люди, города, земля шли к строительству и от него, через него, потому что строительство было местом боя за социализм. Полторак бежал лугами. Плакаты перли не со строительства, но с сердца Полторака. Он должен был взорвать монолит. Но он увидел, что он идет со всеми в том наваждении людей, городов, земли, которые шли с ним в ногу. Он остановился. Он побежал. Он упал в ров и поспешно вылез из него. Перед ним расползлись рвы, ямы, осклизлая глина. Из темноты на Полторака шел человек. Это был охламон Ожогов. За охламоном торчал глухой забор, обрезывавший мраком и без того темное небо. За забором вспыхнули голубые электрические огни.
– Ты что тут мечешься из стороны в сторону? – спросил охламон.
– Кто это? – спросил Полторак.
– Это я, Иван Ожогов.
– Где мы?
– На карьерах кирпичного завода.
Потому что вокруг кирпичных заводов разворачивают землю, а крыши кирпичных сараев приземисты и длинны, заборы ж глухи, – кирпичные заводы всегда похожи на места разрушения и таинственности. Охламон пьянствовал своим сумасшествием. Охламон с трудом держался на ногах и дрожал собачьей дрожью, прижимая руки к дрожащей груди.
– Ты что здесь делаешь? – спросил Полторак.
– Караулю тебя. Я ведь знаю, что ты с братом Яшкой хочешь взорвать плотину. Я ведь знаю, почему брат Яшка здесь все ночи скотину пасет.
– Ты все врешь, дурак!
– Не вру! Замолчали.
– Пришел? выгнался? – спросил Иван.
– Чего?
– Сам из своей совести выгнался, – не стерпел? – сказал иронически Иван и добавил серьезно: – Плачь!
И дальше, если бы Полторак остался в живых, он не мог бы решить, кто из них бредил, он или Иван. В бреду Иван Ожогов, шепотом, дрожа, рассказывал о своей коммуне таких же, как он, – о том, как было, как был он первым председателем Коломенского исполкома, какими были годы девятьсот семнадцатый – двадцать первый, какими чудесными и как они погибли, грозные и справедливые годы, – как прогнали его, Ивана Ожогова, из революции, как ходил он по Коломне, чтобы заставить людей плакать, – он опять рассказывал о своей коммуне, о ее равенстве и братстве, – он утверждал, что коммунизм есть отказ от вещей, – для коммунизма истинного первым делом должны быть – доверие, напряженное внимание, уважение к человеку и – люди. Аккуратненький старичок дрожал под дождем, перебирая худыми руками, тоже дрожащими, ворот пиджака. Карьеры кирпичного завода утверждали разрушение. Иван Карпович поднялся на холмик, свет из-за забора упал на его голову, стало видно его лицо, сумасшедшее. Полторак знал, что Ожогов был действительно первым председателем Коломенского исполкома, что он сошел с ума в двадцать втором году, когда схлынула эпоха военного коммунизма, – что вокруг Ожогова собрались такие же, как он… – Нищие, побироши, провидоши, волочебники, лазари, странники, убогие, калеки, пророки, ханжи, блаженные, юродивые – эти крендели быта святой Руси, как сказал Яков Карпович, канувшие в вечность, нищие на святой Руси, юродивые святой Руси Христа ради: Яков Карпович утверждал, что эти крендели были красою быта, Христовою братией, мольцами за мир. Перед инженером Полтораком стоял – нищий побироша, юродивый лазарь – юродивый советской Руси справедливости ради, мирская коломенская совесть, молец за коммунизм. Иван Ожогов ходил по Коломне, по обывателям, он приходил к знакомым и незнакомым, и он просил их – плакать. Он говорил пламенные речи о коммунизме, сумасшедшие слова, и на базарах многие плакали от его речей. Он ходил по учреждениям, – и по городу сплетничали, будто бы некоторые туземные вожди мазали тогда глаза себе луком, чтобы через Ивана и его охламонов снискать себе в городе необходимую им коломенскую популярность. В обывательской Коломне чтили Ивана, как приучились на Руси столетиями чтить юродивых, тех, устами которых глаголет правда и которые правды ради готовы идти умирать. Иван пил, разрушаясь алкоголем. Сейчас Иван был пьян подземельем подлинного братства, коммунизма, дружбы, равенства. – Голова Ивана, единственная на свету, была высоко поднята, глаза светились сумасшествием.
10
София – мудрость (греч.).