Мария Климовна вздохнула, покачала головой, молвила:

– Сынок-то твой как?

– Сынок мой, – ответил гордо охламон, – мой сын кончает вуз и меня не забывает, ходит в мое государство, когда бывает на каникулах, греется у печки, я ему революционные стихи сочиняю.

– А супруга?

– С ней я не встречаюсь. Она женотделом заведует. Знаете, сколько у нас заведующих приходится на двоих производственных рабочих?

– Нет.

– Семь человек. У семи нянек дитя без глазу. – А гости ваши – контрреволюция историческая.

Гости пили чай с оловянными глазами. Яков Карпович, наливался лиловою злобой, стал походить на свеклу. Он пошел на брата, захихикал в вежливости, засучил руками, усердно тер их друг о друга, точно в морозе.

– Знаете, братец, – заговорил, засипел Яков Карпович, очень вежливо, – убирайтесь отсюда к чертовой матери. Я вас чистосердечно прошу!..

– Извиняюсь, братец Яков, – я не к вам пришел, – я пришел историческую контрреволюцию посмотреть и с ней побеседовать, – ответил Иван.

– А я прошу – убирайтесь к чертовой матери!

– А я не пойду к ней!

Павел Федорович Бездетов медленно глянул оловом левого своего глаза на брата и сказал:

– Разговаривать с юродами мы не можем, – не уйдешь, велю Степану тебя выгнать в шею.

Степан мигнул так же, как брат, и поправился на стуле. Мария Климовна подперла щеки и вздохнула. Охломон сидел молча. Степан Федорович нехотя встал из-за стола, подошел к охламону. Охламон трусливо приподнялся и попятился к двери. Мария Климовна еще раз вздохнула. Яков Карпович хихикал. Степан остановился посреди комнаты, – охламон остановился у двери, гримасничая. Степан шагнул к охламону, – охламон ушел за дверь. Из-за двери он сказал просительно:

– Дайте в таком случае рубль двадцать пять копеек на водку.

Степан глянул на Павла, Павел произнес:

– Отпусти на полбутылки.

Охламон ушел. Мария Климовна выходила за калитку проводить его, сунула ему кусок пирога. Ночь за калиткой была черной и неподвижной. Охламон Ожогов шел темными переулками к Волге, мимо монастырей, пустырями, ему одному известными тропками. Ночь была очень черна. Иван разговаривал сам с собою, бормоча невнятно. Он спустился к промкомбинатскому кирпичному заводу, там он пролез через заборную щель, пошел ямами карьеров. Среди ям горела обжигная печь. Иван полез под землю, в печную яму, – там было очень тепло и очень душно, из щелей от заслонов шел красный свет. Здесь на земле валялись оборванцы, заросшие войлоком волос, коммунисты Ивана Ожогова, люди безмолвного договора с промкомбинатом: они бесплатно жгли печь кирпичного завода, эту, огнем которой обжигался кирпич, – и они бесплатно жили около печи, люди, остановившие свое время эпохой военного коммунизма, избрав председателем себе Ивана Ожогова. На соломе около доски, служившей столом, лежали трое, отдыхающие оборванцы. Ожогов присел рядом, подрожал, как люди дрожат в ознобе, согреваясь, положил на стол деньги и кусок пирога.

– Не плакали? – спросил один из оборванцев.

– Нет, не плакали, – ответил Ожогов.

Помолчали.

– Тебе идти, товарищ Огнев, – сказал Ожогов.

Вползли в глину подземелья еще двое в войлоке бород и усов, в рваной нищете, прилегли, положили на доски деньги и хлеб. Человек лет сорока, – уже старик, – лежавший в самом темном тепле, – Огнев, подполз к доске, сосчитал деньги, – полез из подземелья наверх. Остальные остались сидеть и лежать в безмолвии, – один из пришедших лишь молвил, что завтра с утра надо будет грузить баржу дровами. Огнев вернулся скоро с бутылками водки. Тогда охламоны придвинулись к доске, достали кружки, сели кружком. Товарищ Огнев разлил водку, чокнулись, безмолвно выпили.

– Теперь я буду говорить, – сказал Ожогов. – Были такие братья Райты, они решили полететь в небо, и они погибли, разбившись о землю, упав с неба. Они погибли, но люди не оставили их дела, люди уцепились за небо, – и люди – летают, товарищи, они летают над землей, как птицы, как орлы! – Товарищ Ленин погиб, как братья Райты, – я был у нас в городе первым председателем исполкома. В двадцать первом году все кончилось. Настоящие коммунисты во всем городе – только мы, и вот нам осталось место только в подземелье. Я был здесь первым коммунистом, и я останусь им, пока жив. Наши идеи не погибнут. Какие были идеи! – теперь уже никто не помнит этого, товарищи, кроме нас. Мы – как братья Райты!..

Товарищ Огнев налил по второму залпу водки. И Огнев перебил Ожогова:

– Теперь я скажу, председатель! какие были дела! как дрались! Я командовал партизанским отрядом. Идем мы лесом, день, идем ночь, и еще день, и еще ночь. И вот на рассвете слышим – пулеметы…

Огнева перебил Пожаров – он спросил Огнева:

– А как ты рубишь? – ты как большой палец держишь при рубке, согнув или прямо? – ты покажи!

– На лезвие. Прямо, – ответил Огнев.

– Все на лезвие. Ты покажи. Вот, на ножик, покажи!

Огнев взял сапожный нож, которым охламоны резали хлеб, и показывал, как он кладет большой палец на лезвие.

– Неправильно ты рубаешь! – крикнул Пожаров. – Я саблю при рубке держу не так, я режу, как бритвой. Дай, покажу! – Неправильно ты рубаешь!

– Товарищи! – молвил тихо Ожогов, и лицо его исказилось сумасшедшей болью, – мы об идеях должны сегодня говорить, о великих идеях, а не о рубке!

Ожогова перебил четвертый, он крикнул:

– Товарищ Огнев! ты был в третьей дивизии, а я во второй, – помнишь, как вы прозевали переправу около деревни Шинки?!

– Мы прозевали?! – нет, это вы прозевали, а не мы!..

– Товарищи! – опять тихо и сумасшедше молвил Ожогов. – Мы об идеях должны говорить!..

К полночи люди в подземелье у печки спали, эти оборванцы, нашедшие себе право жить в подземелье у печи кирпичного завода. Они спали, свалившись в кучу, голова одного на коленях другого, прикрывшись своими лохмотьями. Последним уснул их председатель Иван Ожогов, – он долго лежал около жерла печи, с листком бумаги. Он мусолил карандаш, он хотел написать стихи. – «Мы подняли мировую», – написал он и зачеркнул. – «Мы зажгли мировой», – написал он и зачеркнул. – «Вы, которые греете воровские руки», – написал он и зачеркнул. – «Вы – либо лакеи, иль идиоты», – написал он и зачеркнул. Слова не шли к нему. Он заснул, опустив голову на исчирканный лист бумаги. Здесь спали коммунисты призыва военного коммунизма и роспуска тысяча девятьсот двадцать первого года, люди остановившихся идей, сумасшедшие и пьяницы, люди, которые у себя в подземелье и у себя в труде по разгрузке барж, по распилке дров создали строжайшее братство, строжайший коммунизм, не имея ничего своего, ни денег, ни вещей, ни жен, – впрочем, жены ушли от них, от их мечтаний, от сумасшествия и алкоголя. – В подземелье было очень душно, очень тепло, очень нище.

Полночь следовала над городом неподвижная и черная, как история этих мест.

В полночь на лестнице в мезонин младший реставратор Степан Федорович остановил Катерину, потрогал ее плечи, крепкие, как у лошади, пощупал их пьяною рукою и сказал тихо:

– Ты, там, скажи своим… сестрам… Опять устроим. Найдите, мол, место…

Катерина стояла покорно и покорно прошептала:

– Хорошо, скажу.

Внизу в ту минуту Яков Карпович развивал Павлу Федоровичу теории цивилизации. В гостиной на круглом столе стоял стеклянно-бронзовый фрегат, приспособленный для наливания алкоголем, чтобы путем алкоголя, разливаемого через краник из фрегата и через рюмки по человечьим горлам, – путем алкоголя путешествовать на этом фрегате по фантазиям. Этот фрегат был вещью осьмнадцатого века. Фрегат был налит коньяком. Павел Федорович сидел в безмолвии. Яков Карпович копошился вокруг Павла Федоровича, топтался голубком на ногах, через прореху поддерживая грыжу.

– Да-с, кхэ, – говорил он. – Что же, по-вашему, движет миром, цивилизацию, науку, пароходы? Ну, что?

– Ну, что? – переспросил Павел Федорович.

– А по-вашему что? – труд? знание? голод? любовь? – нет! – Цивилизацией движет – память! – Представьте себе картину: завтра утром у людей пропадет память, – инстинкты, разум остались, – а памяти – нет. Я проснулся на кровати – и я падаю с кровати, потому что я по памяти знаю о пространстве, а раз памяти нет, я этого не знаю. На стуле лежат штаны, мне холодно, но я не знаю, что со штанами делать. Я не знаю, как мне ходить, на руках или на четвереньках. Я не помню вчерашнего дня, значит, я не боюсь смерти, ибо не знаю о ней. Инженер забыл всю свою высшую математику, и все трамваи и паровозы стоят. Попы не найдут дорогу в церковь, а также ничего не помнят об Иисусе Христе. Да, кхэ!.. У меня остались инстинкты, хотя они тоже вроде памяти, но допустим, – и я не знаю, что мне есть, стул или хлеб, оставшийся на стуле с ночи, – а увидев женщину, я свою дочь приму за жену.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: