Все ушли с мызы, кроме татарина Саддердинова: он и фрау Леонтина вели хозяйство. Фрау Леонтина сшила себе овчинную кофточку, чтобы выходить на скотный двор. Девочки росли. Фрау Леонтина воспитывала их. Татарин Саддердинов знал больше слов по-немецки, чем по-русски. Девочки говорили по-немецки и одинаково плохо – по-русски и по-татарски. Младшая девочка имела от рождения бельма на глазах. Она ничего не видела. Обе девочки были аккуратнейшими «мэдхэн». В это время возникли вторые – детские – лыжные следы: в сумерки фрау Леонтина брала с собой старшую пойти на лыжах по откосу к Оке. Все дороги к мызе замело.

Очень тогда заметало метелями дороги. Каждое утро тогда надо было откапывать мызу от снега, снежные строя траншеи. Неделями ни единый человек не приходил на мызу. В доме не все комнаты топили. Готфрид Готфридович в своем кабинете сидел – в валенках и шубе – над Щедриным, обросший бородою. – Однажды приходила баба из соседнего села, сказала, что через село в селе – объявились людоеды и там голодный бунт, убили комиссара: это было так же далеко, как если бы фрау Леонтина прочитала детям о Робинзоне Крузо. И вдруг тогда в заполдни, прямо через забор проехав по снегу, подъехала пара к черепитчатому дому. И из саней вышел – Готфрид Готфридович, тот в молодости, двадцать лет назад, – только что вернувшийся из Галле, бодрый, мужественный, – в прихожей он скинул шубу и предстал перед фрау Леонтиной – в черном костюме, в рыжих ботинках, бритый, круглоголовый, горбоносый – немец.

– Не узнаешь? – спросил он по-немецки. – Алексей Битнер, твой племянник!

В дверь высунул голову – настоящий Готфрид Готфридович, в шубе на плечах, в валенках на кальсоны.

– Большевик?! – крикнул-спросил Готфрид Готфридович подлинный.

– Да, коммунист! – ответил Готфрид Готфридович Алексей. – Тут у вас голодный бунт – –

Готфрид Готфридович подлинный присел в дверной щели, хихикнул, показал «нос», подставив раскоряченные ладони к собственному носу. Он сказал, хихикая:

– Убирайся вон! – и захлопнул плотно дверь.

– Не обращай внимания, Алексей, – сказала фрау Леонтина.

В прихожую выбежали девочки, одна вела другую.

– Вот мои дети, – сказала фрау Леонтина.

Готфрид Готфридович подлинный ни разу не выходил из кабинета, затаившись в нем. Остаток дня прошел в пустяках, с детьми. Вечером фрау Леонтина и Алексей сели на тот самый диван, который был в губернском городе в комнате Алексея.

Они стали вспоминать. В эти часы, за тысячеверстными снегами, чуть-чуть спуталось время, восстановив субординации дальней той губернской зимы.

– Все в прошлом, – сказала фрау Леонтина. – Но у меня есть дети: – значит – все в будущем, потому, что я делаю достойных людей.

Алексей взял руку фрау Леонтины, почтительнейше ее поцеловал.

– Можно, как в старину, положить к тебе на колени голову? – спросил он. – Можно говорить совершенно откровенно?

– Да, – ответила фрау Леонтина.

Алексей не положил своей головы к ней на колени: ее голову он привлек к себе на грудь, седеющую ее голову, – прикрыл ее руками, шепотом сказал:

– Леонтина. Я все знаю. Я встретил Шуру Белозерскую, она мне рассказала о твоих детях… Я ничего не хочу говорить. Я преклоняюсь перед твоим мужеством. Эти дети могли бы быть моими детьми, – ты это знаешь? –

– Да, я знаю, – сказала фрау Леонтина.

– И знаешь ли ты, – теперь, через десятилетья, – мне иногда кажется, что у нас был роман, о котором я никак не знал тогда, когда он был.

Фрау Леонтина прижала свою голову к груди Алексея, – она сказала не сразу:

– Да, это было так, – тихо сказала фрау Леонтина.

Алексей нашел губы фрау Леонтины своими губами: губы фрау Леонтины дрогнули. Она встала и поправила пояс белого своего платья. Алексей тоже встал. Они посмотрели друг на друга. Алексей отвернулся.

– Поздно уже, я пойду к девочкам спать, – сказала фрау Леонтина и улыбнулась. – На хуторе у меня живет татарин Саддердинов. Он живет у меня тринадцать лет. Он любит меня, я это знаю, но он не знает этого, – Фрау Леонтина помолчала. – Слушай, а где Шура?

– Шура в Москве. Каждый вечер на трамвае она едет из одного пригорода в другой, в рабочие клубы, и там читает лекции о новом быте, о красоте, о советской литературе. Должно быть, она пишет стихи. Подол ее длинной юбки почему-то всегда мокр. Она очень хороший, очень неглупый и очень, очень несчастный человек.

– Мы с ней – товарищи, – сказала фрау Леонтина. – Но я не хочу ее видеть. Спокойной ночи.

Наутро Готфрид Готфридович Алексей – уехал.

В зиму двадцать шестого – седьмого годов, в раздумнейшие тридцатые годы российского XX столетия, к двум парам лыжных следов присоединились третьи: в зиму двадцать пятого – шестого фрау Леонтина, продав корову и свиней, ездила с младшею слепенькой Марией – в Москву. В Москве профессор Ауэрбах сделал Марии операцию, – и Мария – прозрела, чтобы на одиннадцатом году своей жизни увидеть лица – жизни и матери, знаемые наощупь: она увидела тогда, впервые открыв видящие глаза, что лицо фрау Леонтины – все в мелких морщинках старости и – счастья. Мать и дочь вернулись на мызу: к лыжным следам присоединились третьи.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Три лыжных следа идут под гору, к Оке, оттуда обратно в гору. Следы прямы, как полет стрелы. На лыжах прошли три женщины – старая и две девочки. День декабрьский, морозный, снег сыплется, не мнется. Поочье. – Сумерки сменяются ночью, – ночью мимо лыжных следов, чего доброго, пройдет волчица со своими прибылями, поднимется на холм, обогнет «немкину усадьбу», повоет на черепицы. – Но ночь сменится рассветом, и тогда поднимется солнце, всякий раз новое, потому что каждый новый день несет – новую жизнь.

Москва,

14 января 1927 г.

Орудия производства*

I

Писатели в России – налогового сеткою Наркомфина – приравнены к кустарям без мотора: и поистине, писатели – очень долгие сроки – были безмоторными кустарями. Этот рассказ посвящен орудию писательского производства. Папирус – папир – бумага в тысячелетьях человеческой истории сменили восковые пластинки, письмена на глине, иероглифы на известняках. Иероглифы восточных философов и ученых записывали не звуки, но понятия, – финикийская грамота, та, которая породила европейскую, ту, на которой и я пишу сейчас, записывает не понятия, но звуки. Уже тысячелетье на Западе пишут пером, сначала гусиным, теперь стальным, – и тысячелетья на Востоке пишут кистью. На Востоке пишут, сидя на земле, подогнув под себя ноги, взяв на колени бумагу, – или пишут лежа, как пишут в Японии, кистью и тушью. – И весь, и весь человеческий мозг, за все, за все тысячелетья человечества – всегда проливался на бумагу, – все, сделанное и созданное человеком, было пролито на бумагу, все вечное в человечестве, его истории и его строительстве – отдано было – папирусу – папиру – бумаге.

…Каждый листок бумаги, исписанный человеком, знакомым мне иль незнакомым, на всех языках, которые встречались мне, безразлично – знакомых или незнакомых, – все, от детских каракуль, от счетов московских, токийских и лондонских магазинов до писем и манускриптов, моих и чужих, – тщательнейше все разглаживаю я, храню, берегу, ибо: – –

– – пусть читатель представит – –

– – читателю попались в руки русские (иль английские) счета из лавок осьнадцатого века, – читателю попалась в руки связка писем (русских иль французских), зауряднейших, семейных, будничных писем того же осьнадцатого иль даже девятнадцатого века: качеством бумаги, почерком, орфографией, синтаксисом, фонетикой языка, фактурой, понятиями – читатель будет вдыхать эпоху. – Каждая, каждая писанная наша строчка через столетие будет так же благоуханна, как та, которая написана столетье тому назад. Человеческие национальные культуры выплескиваются за свои национальные заборы: – – в Лондоне у букиниста (напротив Британского музея) я купил русскую, осьнадцатого века, поваренную книгу, – по-английски, выцветшими буквами, на книге написано, что книга приобретена в городе Севастополе в 1854-м, Севастопольской кампании, году; – в Пекине в русском посольстве мне подарили книгу «Географическое, историческое, хронологическое, политическое и физическое описание Китайския Империи и татарин китайския», отпечатанную в Санкт-Питер-Бурхе в типографии императорского сухопутного шляхетского кадетского корпуса в 1774 году, – обе эти книги у меня в Москве: – какими словами передать о тех часах раздумья, которые были у меня, когда я читал эти книги, столетьем и морями закинутые столь необычно далеко? – пусть через столетье мой правнук такую же подарит радость другу-японцу иль китайцу, передав ему один из моих ящиков с бумагами, ящик, в котором собраны китайские и японские бумаги, письма, лоскутки бумаг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: