Но надо размышлять так, как надо размышлять через каменное окно лаборатории Института Жизни, когда за окном старинные постройки и заасфальченный двор. Эта живая береза навсегда прикована к своему углу двора, никогда не уйдет отсюда: ее движение начинается за смертью, она очень крепко вросла корнями в землю. Безразлично, эта ли береза или березы в соловьиной роще: клиническим диагнозом надо установить, – самое характерное свойство березы, леса вообще – неподвижность, когда движение начинается только после топора дровосека, если это андерсеновская сказочность. И именно эта неподвижность вызывает у человека жалость к березе, жалость к древесной природе, – но от леса – человеку – эта же дана в наследие покорная неподвижность, когда на зимы березы умирают – человеческой смертью, – подлинной же березовой смертью умирают – для человеческой жизни. Поэтому лес, как береза, успокаивает человека, углубляет человека в самого себя, – человек не осознает своей жалости, которую вызывают береза и лес их неподвижностью.
Впрочем, у человеческой особи, которой нужна успокоенность, нет жалости к лесу, возмущающего и возбуждающего в березе, – точно так же, как для строящего человека лес противен его фатализмом, заложенным в лесной природе, действующим так же, как человеческая горькая глупость, которой нет возможности помочь.
Закон один: бесконечное органичение жизни, когда жизнь начинается после смерти, таится под этим белыми свечами коры березы, – березу видно через окно, – через стекла окон береза и мысли о ней идут в человеческое сознание, в черепную человеческую коробку.
Институт Жизни был институтом при Московской Коммунистической Академии, старый княжеский особняк был превращен в лаборатории Института. Над Москвой и над Институтом проходили рассветы и закаты, – то есть, в Космосе своими орбитами вращалась – Земля, любительница, как старинная замоскворецкая купчиха, погреть все свои бока около солнышка. По утрам в Институт приходили научные сотрудники Института, профессора, ассистенты, лаборанты, чтобы двигать работу Института. Иные из сотрудников не уходили из Института по суткам и по неделям. Иные поместились жить в Институте в сводчатых княжеских антресолях, похоронив себя там знанием и книгами. Все сотрудники были людьми той породы, которую человечество ссылает в науку: у таких людей есть традиции отцов физических и отцов знания, есть умение видеть в микроскоп и читать химические формулы, есть умение провидеть будущее, но у них часто нет выходных костюмов, носового платка и лишнего рубля, и у них могут быть различнейшие характеры, не мешающие их работам, они могут влюбляться, изменять, ненавидеть, конкурировать. Жизненные их интересы связаны с Институтом и тою таинственной сеткой, по которой получается – хамская вещь – жалованье. В лабораториях Института покойствовали формулы, колбы, микроскопы и человеческий мозг, проникающий в тайны формул, – там были сводчатые потолки, и крепостные стены хранили тишину дома, – березка за окном была случайностью.
На антресолях, куда надо было проходить винтовой лестницей, по комнатам жили научные сотрудники. В самой дальней, с окнами на солнце и в тишину парка, жил химик Сергей Андреевич Вельяшов. Вельяшову было тридцать четыре года, – он был очень здоров и очень красив, высоколобый, широкоплечий, широкожестый. Он умел весело работать, он был озорновато талантлив, молодой химик, идущий к большой работе. К себе на антресоли, где жил он один, без семьи, он перенес все, что осталось у него от стариннейшего его кавалергардско-масонского рода, немного фарфора, немного книг осьмнадцатого века, много портретов, много грамот и семейных записей, – этого хватило, чтобы сделать его комнату комнатой антиквара и чтобы особенно подчеркнуть его стол, рабочий стол химика у светлого окна в книгах и тетрадях с формулами. У этого стола очень многие его друзья перешутили с ним очень многие вечерние часы ожидания завершений опытов.
Он, Вельяшов, застрелился из старинного пистолета, не оставив никакой записки.
Профессор Павлищев, академик, ректор Института, снес его труп в институтскую мертвецкую. Ничего, что указывало бы на причины самоубийства, найдено не было. В бумагах был найден только один листок, который казался неожиданным в его бумагах, – но этот листок был написан за год до его смерти и валялся глубоко в ящике. Вот этот листок:
«Целый день просидел неподвижно в кресле, и мысли все время разбивались по мелочам: переплет окна, береза, белеющие изразцы печи, диван, книги, – все это перемещалось в плоскости и давило на сознание. Больше всего меня давил тот факт, что мухи, облеплявшие окно в свете дня, к вечеру исчезли. Изредка одна-другая прилетали в светящийся четырехугольник окна, жужжали заунывно и улетали обратно, прочь от окна. Я думал: «холод, а за холодом – смерть. Инстинкт жизни: лететь в темный угол от светлого окна, в тепло печи от холодного света. От холода смерть!..
«В жизни, в моей жизни, также есть холодное окно смерти, к которому изредка я подхожу. Там сияет свет, холодный, замораживающий. Идти за окно – это значит заморозить все чувства и мысли. Тогда хочется уйти назад, – там темно, гадко, удушливо, но там тепло, теплится жизнь.
«В полумраке комната принимала огромные размеры, и светившиеся закатом окна казались пропастями в бесконечность. Весь тот вечер я рылся в дедовских записях. Холодно!..» –
Профессор Александр Иванович Павлищев приказал вскрыть Вельяшова. Вскрытие установило, что все органы Вельяшова нормальны. Академик Павел Иванович Павлищев присутствовал при вскрытии. Вообще академик походил на птицу, сделанную так, как рисуют птиц дети: волосы разлетались крыльями, лицо изображало туловище, – но под носом у него сидела вторая птица: крылья – усы, туловище – седенькая бородка, клинышком. Академик топорщился всеми своими птицами, когда патологоанатом разводил руками.
– Я ставлю вопрос, – сказал Павел Иванович Павлищев патологоанатому, – отчего же он умер? – Случайной смерти не может быть!
– Все органы нормальны, сердце нормально, мозг нормален, – ответил анатом и пожал плечами.
– Ну, это надо исследовать, это надо исследовать, надо исследовать! – возразил Павел Иванович.
Анатом взял кусочки сердца, мозгов, секретные жидкости и направился в свою лабораторию. Павел Иванович Павлищев весь тот день сидел в комнате Вельяшова, роясь в его бумагах и архивах. Через каждый час он спускался к патологу с одним и тем же вопросом:
– Ну что, разобрались?
Анатом отвечал сердито и пожимал плечами.
– Разберитесь, разберитесь.
Наутро анатом разбудил Павла Ивановича на рассвете, пришел к нему, к его постели со стеклянной пластинкой, на которой был растянут кусок ткани сердца бывшего человека. Анатом был торжественен. Рассвет был синь.
– Вот видите, нашли, – сказал академик. Ученые пошли к микроскопу.
Академик снял пенсне, чтобы вникнуть в мир страшно-малых величин. Академик крякнул и оторвался от микроскопа. Он посадил пенсне и сказал, рассматривая анатома:
– Ничего не могу понять.
– Вот именно, – торжествуя ответил патолог. – Я так и думал. Поэтому я принес вам для сравнения образец нормальной ткани сердца.
Сравнили. Ясно: перерождение тканей, видное только в микроскопе и только при сравнении здоровой ткани с больною.
– Что же, от этого только он и умер? – спросил академик.
– Да, больше нет никаких причин, – ответил анатом.
– Посмотрим, – возразил академик, – и заговорил уездным учителем, обращаясь к собравшимся ассистентам, возвещая всем известные истины: – Какой нежный орган – сердце человека!., малейшее изменение мускулов, перерождение тканей, сужение или расширение сосудов кладут неизгладимую печать на человеческую жизнь и обрывают ее раньше времени. Но я должен сказать – – о самоубийстве мы очень мало мыслим как о чем-то неизбежном. Горькая обида растет в душе: кажется, что если бы был с человеком вместе, поговорил бы с ним, рассеял его мысли, наконец просто увез бы его куда-нибудь, дал ему другую работу, – тогда не случилось бы этого – –