сын молчал. Отец рассердился тогда и вышел от сына, хлопнув дверью. – Ночью тогда, в час отца и матери, когда сын уже спал, отец говорил матери:
– Прости, Наташа, за вульгарность. Выслушай меня внимательно и не истолкуй криво. Жизнь – есть жизнь, и в жизни много отвратительного. Точно так же со мною поступил мой отец, когда мне было шестнадцать лет. Я объясняю поведение сына, – как бы сказать, – биологически… Не дай Бог, если он будет заниматься онанизмом… Надо отказать Даше и нанять новую горничную… я переговорю…
Но Наталья Дмитриевна не дала договорить мужу. Не гневом, но – колоссальнейшей болью, оскорбленностью, брезгливостью – заговорила она – протянув в умолении вперед руки и запросив пощады:
– Что ты, что ты говоришь, Кирилл!? – как тебе не стыдно? – как тебе не страшно! – как можешь ты так оскорблять меня – –
– Я говорю, как естественник, – сказал Кирилл Павлович.
– Как можешь ты так оскорблять меня, – прошептала Наталья Дмитриевна. Плечи и голова ее поникли. Она замолчала. Муж хрустнул портсигаром. Министерская лампа горела полночью, тишиной, двадцатиградусным морозом, ставшем на улицах. Жена вышла из кабинета во мрак гостиной, пошла к окну, заиндевевшему растениями доледниковой эпохи.
В февральские морозы солнце греет уже мартом. У нижегородцев есть правило в солнечные дни в феврале ходить на Откос, в полдень, когда семеновские леса видны на громадные десятки верст, и снег, и свет так остры, что ими можно порезать глаза. На Откосе трудно дышать от холода, мороз идет инеем, иней садится на ресницы, а обоз, который виден за тридцать верст на волжских льдах, уносит тогда с собою в неизвестность человеческую волю. И на Откосе, в полдень, отчаянным февральским морозом, Дмитрий, внимательно рассматривая Заволжье, те снежные просторы, о которые можно порезать глаза, сказал Сергею:
– Знаешь, Сережа, я наверное скоро застрелюсь, – сказал Дмитрий. Это было в пустой урок после большой перемены. Больше ни слова не говорил Дмитрий. Гимназисты пошли в классы. Сергей пропустил пятый урок и, пока Дмитрий рисовал голову Зевса, был у Натальи Дмитриевны. Он пришел расстроенным, он затворил за собою двери, – в комнату шли мороз и свет через хвощи доледниковых эпох, в комнате был белый, очень резкий свет, – Сергей сказал без вступлений:
– Знаете, Наталья Дмитриевна, я гулял с Митей до Откосу, – и он мне сказал – «знаешь, Сережа, я наверное скоро застрелюсь». – Я стал его спрашивать…
На плечах у Натальи Дмитриевны был тяжелый плед, плед придавил ее плечи. Мороз в окнах был холоден и пуст. Все морщинки у глаз и на висках Натальи Дмитриевны были очень видны. Морщинки у глаз – опустели, как опустели глаза, – плед стал невесомым.
– Сережа, Сережа, узнайте, Сережа, что с ним, узнайте сейчас же, узнайте во что бы то ни стало, – слышите, узнайте!..
Сергей ушел, чтобы не оставлять Дмитрия и чтобы прийти вечером. Через час пришел Дмитрий, покойный, чуть-чуть деловитый и медленный, как всегда. Мать видела его в окно, как он попрощался с Сергеем, пожал его руку и взял под козырек, поклонившись. Мать встретила сына в прихожей.
– Здравствуй, мама, – сказал сын, и он медленно раздевался.
Он пошел к себе в комнату. Мать пошла за ним. Мать прикрыла за собою комнату. Плед упал с плечей матери. Она протянула руки к сыну, она положила руки на плечи сына, она опустила голову на грудь сына. Она была бессильна и решительна. Сын судорожно обнял мать. Сын судорожно стал искать своими губами губы матери. Сын зашептал:
– Мама, мама, милая, милая… –
и судорожно оттолкнул сын свою мать, в смертной тоске закинул руки за шею, сжал свою шею своими руками, побитой собакой пошел к кровати, упал лицом на кровать, сказал негромко и твердо:
– Уйди, мама, – мама, уходи, уходи от меня, прошу тебя, мама.
Мать не ушла. Мать собою – как каждая мать – прикрыла голову сына, защищая от чего угодно, грудью своею прикрыла голову сына, говорила словами, у которых отступленья нет, – «что ты хочешь, Митя, сын мой, родной мой, что ты хочешь? – я все сделаю для тебя, – ну, скажи, ну скажи мне, родной мой, сын мой, – ну скажи мне только одно слово, что с тобою, и я все сделаю, что ты хочешь» – –
Сын молчал. Сын поправил, освободил свою голову, – поцеловал платье на груди матери. Сын сказал:
– Только никогда, ни о чем не говори отцу. Клянись.
– Клянусь, – сказала мать.
– Мама, я ничего не могу рассказать тебе. Я не могу, пойми меня. Уйди от меня сейчас. Скоро приедет папа. Я ничего не сделаю против твоей воли, я обещаю тебе. Уйди от меня, мама.
Мать вышла из комнаты сына. Мать долго стояла на пороге комнаты сына. Пледа не было на плечах у матери. Звонок мужа нарушил тишину сумерек, муж вошел в столовую, потирая руки от мороза. Сын поцеловал руку отца, отец поцеловал руку матери.
Ни сын, ни мать не пошли в тот день на каток. Сын сел за уроки. Мать сказала, что едет к портнихе, – мать поехала к Сергею, и мать, и Сергей бродили по Откосу, чтобы никому не мешать. Мать просила, как взрослого и как заговорщика, выпытать все у Дмитрия, мать крепко жала руки Сергею, в умолении. Откос проваливался во мрак и в холод. Мать в тот вечер с отцом уезжала в гости, чтобы оставить Дмитрия и Сергея наедине.
И был тогда трудный вечер двух гимназистов. Дмитрий стоял у печи. Сергей метался по комнате, штурмуя Дмитрия. На столе у гимназистов горела свеча, тень Сергея бегала по стенам и по потолку. В доме в те часы, нижегородствуя, засела солидная тишина, в тепле и в редких потрескиваниях мороза за окнами.
И Дмитрий признался Сергею, в отчаянной скорби.
– Да, я хочу застрелиться, потому что со мною случилась страшная вещь, которую определить я не могу и с которой я бессилен справиться. Я люблю свою мать. Нет, подожди. Ты вот любишь Лелю, – и ты же живешь со своей горничной, и ты ходил в публичный дом. Я никогда не любил никаких Лель, я никогда не сходился с женщинами и никогда не сойдусь, потому-что мне это омерзительно и совершенно не нужно. И вот, так, как ты любишь Лелю и свою горничную, и девку из публичного дома, – так я люблю свою мать, я люблю ее больше жизни, больше всего на свете и гораздо больше самого себя. Мне стыдно, мне позорно. Я молюсь на свою мать, как на бога, все прекраснейшее в мире – она, все чистое и священное. Но ночами я стою у двери в спальню отца и матери, и я подслушиваю все звуки, идущие оттуда, – и я готов убить отца от ревности. И дважды, точно случайно, я входил в ванну, когда мылась мама; я больше этого не делаю, потому-что боюсь, что у меня разорвется сердце от ее красоты.
Дмитрий стоял неподвижно у печи, когда говорил это. Он смотрел вверх остановившимися глазами, по щекам его текли и падали на грудь, на гимнастерку крупные, медленные слезы. Сергей бегал по комнате и тоже плакал, утирая кулаком глаза, но не стыдясь слез. Гимназисты подолгу молчали, плача. Сергей обнимал иной раз Дмитрия и мазал свой лоб его слезами, – иной раз пил из графина воду и говорил в растерянности:
– Постой, подожди, давай обсудим здраво. Ну, ты – – и не находил слов, бегал по комнате, гоняя свою тень.
– Мне надо застрелиться, – говорил Дмитрий, – потому-что ничего иного я не могу придумать. Я не могу посягнуть на мать, я не могу убить отца, которого она любит и который мне – отец. Я думал, – я ничего не понимаю. Всю жизнь самым близким человеком мне была мама, и сейчас я ничего не могу сказать ей, ибо я не смею оскорбить ее.
Сергей пил воду и бегал, останавливался против Дмитрия и говорил:
– Постой, подожди, давай обсудим здраво… Ну, ты дай мне слово, что не будешь стреляться в течение недели, – дай неделю на рассуждение. Надо обсудить.
Сергей ушел от Дмитрия через кухню в тот момент, в заполночный час, когда на парадном привычным звонком разбудил тишину дома Кирилл Павлович. Сергей вышел в луну и в мороз, смятенный делами друга. Он пошел на Откос, Откосом проверить себя и дела Дмитрия. Луна светила заволжскими просторами, мороз разбросал алмазы по снегу и мороз шелестел шагами Сергея. Тень Сергея сиротливым волчонком металась за Сергеем, – таким же сиротливым и растерянным, как мысли Сергея, сердце его и понятия о дружбе и долге, смятенные словами Дмитрия. Сергей долго мотался в ту ночь по Откосу, – и Сергей решил предать друга.