– Любовь Пименовна, девушка лет двадцати трех?

– Да, они – моя жена и дочь, – сказал Полетика.

– Любовь Пименовна работает на археологических раскопках, она коммунистка, – сказал Садыков.

Разговор в этом месте прервался, ибо вошел в столовую охломон Иван Ожогов, сторож на строительстве, человек с сумасшедшими глазами. Он торопливо здоровался за руку с горничными, с Садыковым и Полетикой, рекомендуясь каждому в отдельности: – «истинный коммунист Иван Ожогов до тысяча девятьсот двадцать первого года!» – Он остановился перед Полтораком, скорчил страшную рожу, выражавшую презрение, вильнул задом, спрятал за спину руки, сказал: – «С вами здороваться не желаю, с братцем моим целуйтесь, вредитель!» – еще раз скосил глаза и растянул в бессмысленность губы, повернулся к Полетике, прижал руки к груди, умилился, крикнул:

– Это вы и есть старый большевик профессор Пимен Сергеевич Полетика?! Нам надобно поговорить!

Около половины одиннадцатого дня профессор Полетика и инженер Садыков вышли из конторы на осмотр строительства.

Работы раскинулись на десятки квадратных километров. На лугах, где испокон веков текли Москва и Ока, работало десять тысяч рабочих, – день и ночь в работах. Семь тысяч землекопов, тачечников и тачечниц, каменотесов, плотников, маляров, столяров, штейгеров и прочих рабочих в ряд с машинами перекапывали, перестраивали природу. Русский «Нами» отвез Садыкова и Полетику к монолиту, Полетика хотел посмотреть, как достраивались плечи и замок, – то место, где монолит впаивался в геологию. Краны складывали ряды гранитов, названных сгущенным воздухом. Сотни тачечниц свозили землю, заменяя экскаваторные рефулеры. Прораб в соломенной шляпе, в белой рубашке и в сапогах до паха убеждал инженера Садыкова дать еще одну «руку» рабочих, и зубы техника блестели под солнцем, готовые грызть тот самый гранит, которым и в который вкапывались замки монолита. Ока сломала свое русло, протекая в двух километрах отсюда по отводному каналу. У перемычек сипели, захлебываясь водою, насосы. Котлован обнажал окское дно, пески, гранит, ракушек. Майоны экскаваторов скрипели тяжестями, вычерпывая землю и въедаясь в нее. Профессор Полетика залез на граниты, присматривался, смотрел кругом, пряча глаза под брови. Над ним горбились краны, под ним к подножию плотины в котлован сползали рельсы вагонеток. Майоны грызли известняки. У рельс работали тачечницы. Под солнцем пахло развороченной землей и бетоном. Тачечницы под Полетикой, сотни здоровенных девкищ и бабищ в пестрых паневах, в красных платочках, босоногие и с засученными рукавами, одна за другой катили тачки по доскам, валили землю в вагонетки, по другим доскам шли с пустыми тачками за новой землей.

Этот пейзаж, где маршалами в бою со старой Россией за Россию новую стояли Полетика и Садыков, совершенно не походил на картину Серова, где шагает Петр в Петербурге.

И тогда в неурочный час загудел гудок.

И тачечницы бросили тачки по команде гудка. Женщины стали строиться в ряды. Женщины пошли с работ, молча, суровыми рядами. В километре отсюда, у Константиновской, также возникла пестрая колонна женщин. Толпа женщин пошла от перемычки. Женщины уходили к городу.

– Что это такое? – спросил Полетика.

– Не знаю, – ответил недоуменно Садыков. Женщины уходили молча и деловито, по-солдатски.

Прораб на велосипеде поехал догонять женщин, обогнал их, слез с велосипеда. Женщины прошли мимо него молча, не останавливаясь. Прораб вернулся, сдвинув соломенную шляпу на затылок. Женщины уходили. В полях шло несколько таких колонн. Прораб бежал к полевому телефону.

– Забастовка, что ли?! – крикнул на бегу прораб и махнул шляпой.

Садыков пошел к «Нами» Полетика побежал за ним. Техник, бросив телефонную трубку, помчал за «Нами». Брошенная не на место телефонная трубка вдруг запищала и сразу надорвалась. По лугу, рысью навстречу «Нами» бежал председатель рабочего комитета. По команде неурочного гудка на всем строительстве женщины бросили работу и пошли в Коломну. Председатель рабочего комитета, мчавшийся рысью, взмокший и задыхающийся, повалился на землю и, лежа, с сердцем, готовым разорваться, докладывал Садыкову, чего не понимал. В конторе все были на ногах, телефонные трубки соскакивали со своих крюков. В коломенский исполком уезжал автобус, и из исполкома по лугам мчал мотоциклет. Экскаваторы перестали сипеть. Солнце светило полднями.

Расея, Русь, Коломна: провинция. – Кирпичный красный развалившийся забор на той стороне улицы упирается в охренный с бельведером дом на одном углу, а на другом – в церковь, дальше площадь, опять церковь, ветлы, летнее небо, мостовые. Свинья лежит в пыли посреди дороги, из-за угла выехал водовоз, свинья не посторонилась, водовоз ловко нацелился и проехал свинье по хвосту, свинья взвыла, став на дыбы. – А за калиткой – зеленый двор, заборчик в сад, терраса в диком винограде, позеленевший домик под липами, полуразваленная баня, тишина, солнце, пес на солнышке, подсолнечные солнца. За окнами к улице живут хозяйки дома, сестры-старухи Капитолина и Римма Скудрины. За окнами в сад, за террасой живет прежняя жена Полетики и Ласло с двумя дочерьми, с Любой Полетикой и Алей Ласло. В бане живет, одиночествуя с собакой охломон Иван Ожогов, родной и младший брат Капитолины и Риммы, переименовавший себя из Скудрина в Ожогова.

Речь идет о сестрах. В комнате Капитолины Карповны очень бедно и очень чисто прибрано, устоялось десятилетиями, как должно быть у старой девы, у девы-старухи, кровать под белым покрывалом, рабочий стол, ножная машинка, манекен, кисейные занавески.

Эти две старухи, Капитолина и Римма Карповны, пребывали потомственными почетными столбовыми мещанками города Коломны и всея мещанской Руси, белошвейками, портнихами, – и никому, кроме себя, по существу они не надобились. Сестры уродились погодками. Капитолина – старшая. Жизнь Капитолины прошла полна достоинства мещанской морали, вся жизнь ее прошла на ладони всегородских глаз и всегородских моралей, – благословлена всегородской сволочью, – Капитолина Карповна была почетной мещанкой. И не только весь город, но и она знала, что все ее субботы прошли за всенощными, все ее дни склонились над мережками и прошивками блузок и сорочек, тысяч аршинов полотна и миткаля, – что ни разу никто чужой не поцеловал ее, – и только она знала те мысли, ту боль проквашенного вина жизни, которые делают жизнь ненужной, – а в жизни были и юность, и молодость, и бабье лето, – и ни разу в жизни она не знала любви. Она осталась примером всегородской чести, проквасившая свою жизнь целомудрием пола, Бога, коломенской морали.

И по-другому сложилась жизнь Риммы Карповны, тоже белошвейки.

Это сталось двадцать восемь лет тому назад, это длилось тогда три года – тремя годинами всеколоменского позора, чтобы позор остался на всю жизнь. Это сталось в дни, когда годы Риммы закатывались за тридцать, потеряв молодость и посеяв безнадежность. В Коломне жил казначейский чиновник, актер-любитель, красавец и дрянь, он был женат, у него были дети, он был пьяницей. Римма полюбила его, и Римма бросила к чертовой матери всеколоменскую мораль, подчинившись своей любви. Все случилось всеколоменски позорно и неудачно. За Коломной рос семибратский лес, за Москвою-рекою легла пьяная лука, где можно было бы сохранить тайны. – Римма отдалась этому человеку ночью на бульварчике, называемом Блюдечком, – и мальчишки подкарауливали их из-за кустов, чтобы улюлюкать и предать наутро позору. И ни разу за все годы позора Римма не встретилась со своим любителем под крышею дома, встречаясь в полях и на улицах, в развалинах кремлевской Маринкиной башни, на пустующих барках, даже осенью и зимой. Маринкина башня хранила в себе не только смерть Марины Мнишек, но и смерть любви Риммы Скурдиной. На улицах в Римму чужие тыкали пальцами и не узнавали свои. Даже сестра Капитолина сторонилась тогда сестры Риммы. Законная жена казначейского актера ходила бить Римму и наущала – тоже бить – запрудских парней, – и Коломна своими законами стояла на стороне законной жены. Римме не давали прошивок и мережек, чтобы шить сорочки, и она голодала. У Риммы родилась дочь, окрещенная Варварой, ставшая наглядным пособием позорных свидетельств и позором. У Риммы родилась вторая дочь – Клавдия, и Клавдия стала вторым свидетельством позора. У Риммы в паспорте значилось: «имеет двоих детей», «девица», – как было бы записано в России до революции и у Марии, матери Христа. Казначейский любитель бил Римму и любил ее через водку, и он уехал из Коломны с законной женой. Римма осталась одна с двумя девочками, в жестоком нищенстве и позоре, женщина, которой тогда исполнилось много уже за тридцать лет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: