Павел и Степан Бездетовы проживали племянниками великих мастеров, они одиночки, и они молчаливы, – но они обучались, кроме дядей, еще в торговой школе и в Строгановском училище. В память дядей они жили в подвале.
Такого мастера не пошлешь на мебельную фабрику, не заставишь отремонтировать вещь, сделанную после Николая Первого. Он – антиквар, – он реставратор старины. Он найдет на чердаке московского дома, в ломбарде, в уездном городишке, в сарае несожженной усадьбы – стол, трельяж, диван – екатерининские, павловские, александровские – и он будет месяцами копаться над ними у себя в подвале, курить, думать, примеривать глазом, чтобы восстановить живую жизнь мертвых вещей. Он – реставратор, он глядит назад, во время вещей, – чего доброго, он найдет в секретном ящике бюрца пожелтевшую связку писем. Евгений Евгеньевич Полторак будет утверждать, что они, эти реставраторы, горды своим делом, как философы, и любят его, как поэты, – они обязательно чудаки, и по-чудачески они продадут реставрированную вещь такому же чудаку-собирателю, с которым – при сделке – выпьют коньяка, перелитого из бутылки в екатерининский с орлами штоф, и из рюмок – бывшего императорского – алмазного сервиза.
Коломна пребывала в дремучей тишине и в первобытном, предрассветном мраке, пропахшем конским потом, когда братья Бездетовы вышли со станции. Евгений Евгеньевич Полторак обогнал их на извозчике.
Он остановил извозчика, спрыгнул с пролетки, сказал Павлу Федоровичу:
– Завтра вечером у Скудрина!
Июльские ночи в Подмосковье – уже осенни, темны, медленны. В ночных мраках всегда есть путаница пространств и запахов, когда пахнут уездные нехитрые цветы и ничего не видно за мраком. Рассветы ж уничтожают таинственность, принося свет. Город холодал зеленым светом востока. Восток полиловел затем, стали мутнеть пространства. Улицы пребывали в предрассветном лае собак, в булыжных мостовых улиц, в гробах каменных домов, умиравших последним полустолетием. Пятницкие ворота вели в Кремль, – те самые ворота, из которых Дмитрий Донской пошел на Куликово поле. Крепостные стены лишаились в пыльном сумраке, заросшие бузиной и веками. Башня Марины Мнишек подпирала небо, зацепилась за побледневшее облако, спрятала свое подножие в туман. Земля вылезала из ночи, ночь слабела пыльным востоком. С лугов на город и на рассвет ползли туманы.
В одном из домов в Кремле, в одиноком окошке горел свет. Этот дом принадлежал музееведу. Братья подошли к окну, заглянули в комнату. Чуланоподобная комната развалилась стихарями, орарями, ризами, рясами. Посреди комнаты обретались двое: музеевед сидел против голого человека. Голый человек скрестил руки и пребывал в неподвижности. Музеевед налил из четверти чарку водки и поднес ее к губам голого человека, тот не двинул ни одним мускулом. Музеевед выпил водку. Голову голого человека оплетал терновый венец.
И братья разглядели: музеевед пил водку в одиночестве, с деревянной статуей сидящего Христа, вырубленной из дерева в рост человека. Музеевед пил водку, поднося чарку к деревянным Христовым губам. Музеевед расстегнул свой грибоедовский сюртук, обнажив волосатую грудь, баки его клокочились. Музеевед был безмерно пьян. Христос был безразличен. Деревянный Христос в терновом венце, с каплями крови на груди, со скрещенными руками, казался живым человеком.
– Вот сукины дети! – сказал удивленно младший Бездетов, – нельзя было понять, кого считал он сукиными детьми.
Башня Марины Мнишек упиралась в небо, ее подножие обнимали туманы. За лугами, за Москвою-рекою солнце собиралось вылезти из-за земли, родило новый день. Ночь деловито бледнела, и свет вытаскивал из мрака колокольни церквей, мельницу под домом музееведа, плотину и ветлы, смывал с них неясности и ставил их на дневные места. Свет в окне музееведа побледнел. Ночь пряталась в овраг под кремлевский вал.
Мимо мельницы и водокачки через плотину братья прошли в Запрудье. У мельницы сыро пахло медуницей, хоть и был рассвет пыльным. Под рассветом стыла дремучая тишина, и зазвенела заутренями уцелевших церковных звонниц.
От ночи ничего не оставалось. Свет вынул из мрака и поставил на свои места пространства. Туманы спешили исчезнуть. Лица братьев были бледны, обманутые ночью, которая ничего не оставляла.
Яков Карпович Скудрин жил в собственном колонном доме в Запрудье, у Скудрина моста. Братья остановились около омута, и братья встретили старика в рассвете, в тумане, у плотины. Старик пас коров в ночном белье, босой, с правой рукою в прорехе, с хворостиною в левой руке. Солнце выкинуло свои лучи из-за лугов, уперлось в церковные кресты и в Маринкину башню. Сразу захолодала роса. Пролетели над головами обалделые стаи галок. Город заныл колоколами, стаскиваемыми с колоколен. Вдалеке на строительстве, на подрывных работах, бабахнул кислород. Яков Карпович не примечал Бездетовых, пребывая в раздумье, – узнав, обрадовался, – закряхтел, засопел, заулыбался, пошел навстречу, – произнес:
– А-а-а, покупатели… А я для вас теорию пролетариата придумал!.. Приехали!..
– Пасешь? – спросил Павел Бездетов и хихикнул.
– Пасу, – ответил старик и захихикал за Павлом Федоровичем.
– То-то!
– То-то и есть!
– Смотришь? караулишь? – ты, вояка!..
– Караулю. А что?., и воюю, да!.. Я вам идею придумал, для Евгенья Евгеньича.
– Евгений Евгеньевич наказали сказать, что придут к тебе вечером. Он с нами приехал… А Грибоедов водку пьет со Христом.
– Пьет!
Трое они пошли в целебную ромашку улицы, гоня перед собою скотину. Летали над ними обалделые стаи галок, высоко в небе, уже в солнце, и летали низко над землею ласточки, провожая ночь в беззвучной тишине. Улица пребывала в безмолвии ласточек, заросшая целебной ромашкой, пустая и дряхлая, времен императорских уделов. Пролетела последняя летучая мышь. Сивые коровы медленно срывали головки ромашкам и барвинкам. Тишина рассвета заканчивалась. Наступал день.
– Слышите, ноет, – сказал Скудрин. – Все равно, как при императоре Петре Алексеевиче, колокола воруют. У многих в городе нервное расстройство произошло из-за ожидания падения колоколов. Знаете, стрелки неопытные на полигоне, у них глаза жмурятся, когда сосед по роте стрелять собрался. Колокол упадет, точно из пушки бабахнет. Ну, многие в городе так и ходят, зажмуривши глаза, ждут падения и ничего не видят в нервном расстройстве. И – заметьте – что-что, а колокола тащут с самого рассвета, без всякого наркомтруда.
Дом Скудрина упирался во время старым хрычом, подставив солнцу обитые клыки своих колонн, смотрел помутневшими радугами стекол, оброс сиренью, как бакенбардами. Калитка повисла набок, уставшая история лишаев и мха. Вошли в калитку, пошли через террасу под колоннами, в осьмнадцатый век иссохших, как сушеные грибы, потемневших комнат, ко красному дереву пыльной гостиной, в запахи сельдерея и лука. В гостиной застряла еще ночь. Глазами знатока и руками мастера погладил Павел Бездетов ручку дивана, молвил:
– Так и будешь крепиться? – не продашь? Старик заерзал и захихикал, ответил плаксиво:
– Да, да, мол. Не могу нет, не могу. Мое при мне, – и добавил злобно: – я вас еще переживу!.. А где покупать, я вам список составил.
Вышла из спальни жена, Мария Климовна, поклонилась гостям в пояс, руки убрав под передник, пропела:
– Гости дорогие, добро пожаловать, гости многожданные…
Высунулась из-за двери дочь Катерина в ночной рубашке, с голыми икрами, грудь заслонив рукой, – сделала гостям из-за двери книксен, и лицо ее, деревянный обрубок, исказилось болью. Старик надел валенки. Глаза гостей пустели, как у мертвецов. Старушка за-справлялась о здоровье, угощала молоком. Наступил день. Гости запросили сна и улеглись на полу в гостиной, на перине, вместе, сняв сюртуки, но оставшись в брюках. Над домом, над улицей проревел падающий колокол, зазвенели стекла, и дрогнул дом.
1. На Посадской улице в Гончарах стоял дом, покосившийся набок. В этом доме жила вдова Мышкина, семидесятилетняя старуха. Дом стоял углом к улице, потому что строился дом до возникновения улицы, – и дом этот строился не из пиленого леса, а из тесаного, то есть строился во времена, когда плотниками еще не употреблялись пилы, когда плотники работали одними топорами, – стало быть, до времен и во времена Петра. По тогдашним временам дом был боярским. В доме от тех дней хранились – кафельная печь и кафельная лежанка с изразцами, разрисованными семнадцатым веком барашков и бояр, залитыми охрою и глазурью.