– Кажется, мы оба бредим, Евгений, – сказала Надежда Антоновна. – Слушай же, о чем я думала сегодня. Я говорю тебе о древностях и о веках но ты принимаешь это за образы. Я еще не знаю точно. Ты здесь ни при чем. Я думала о себе, о том, что я не могу, никогда не смогу решить, кто отец моего сына, если этот сын действительно будет. Похороны за окном древностей – есть похороны моего сына, говоришь ты, – не знаю. Ты говорил о волках. Есть волчье правило, я читала у Брема, – волки съедают своих стариков, когда старики дряхлеют, потому что старики отступили от законов равенства дряхлостью и моральным развалом, а природа не терпит неравенства сил. Ты сказал, – мы – как волки.
– Да, как волки. Ты помнишь, я мечтал о святой Софии и о кресте на ней?..
– Хорошо. Никогда, ни в единую минуту человек не может сказать, что он есть поистине то, что он есть в эту единую минуту. Люди не подозревают, как они гипнотизируются. Люди могут гипнотизироваться на мерзость и на благородство – не гипнотизерами, но человеческим обществом. Волки соподчинены равенству сил.
Я об этом думала, – и в тот день, когда я решила, что пора стать женщиной, мне стало любопытно. Я никогда не любила. В моем внимании лежали мои переживания и сама я. Я выбирала себе мужчин, разных, чтобы все познать. Я отвечаю только за себя и собою. Почему любить так – неморально? мне не надо никаких обязательств от вас, мужей, и мне не нужны ночные туфли. Я забеременела, не думая об этом. И я рожу, как рожают волки. Ты думаешь, что есть какая-то национальная Россия? – нет такой. Я и не подозревала, какое это счастье быть матерью, родить, кормить грудью. И мужем мне будет мир, – совсем не спрятанный за флажки, о которых ты говорил. Мир велик, но он меньше того ребенка, который, кажется, есть во мне. А мир – очень велик, жизнь – очень велика, она кругом, я не разбираюсь в ней, но я не боюсь ее, так меня научила революция, – я верю жизни, и я спокойна. Сегодня я пью в последний раз. Я понимаю только то, что касается меня. Я никогда не сделаю себе аборта. Скажи мне, что я права, решив родить.
– Где же Россия? где же мы?! – крикнул Полторак.
Опять постучали в дверь. Время стекало дождем, когда постучали в дверь. Надежда Антоновна лежала на постели. На стуле около кровати стояла бутылка вина. Надежда Антоновна не оправила своего халатика.
– Войдите! – сказала Надежда Антоновна.
На порог ступила Любовь Пименовна Полетика в резиновом дождевике, в красном платочке. Она глянула на Полторака и поклонилась Надежде Антоновне.
– Здесь остановился Евгений Евгеньевич Полторак? – спросила Любовь Пименовна Надежду Антоновну, точно Полторака не было в комнате.
– Да, здесь, – ответила Надежда Антоновна.
– В этом номере?
– Да.
Любовь Пименовна запнулась.
– И вы тоже остановились здесь? – шепотом спросила она.
– Да, здесь. Я его любовница, – ответила Надежда Антоновна.
Любовь Пименовна не двигалась с порога.
– Что ему передать? – спросила иронически Надежда Антоновна.
– Простите… Передайте ему, что к нему заходила его невеста Любовь Полетика. Только… больше ничего. И скажите, пожалуйста, еще, что я не ожидаю его. Пожалуйста.
– Хорошо, передам, – весело сказала Надежда Антоновна.
Любовь Пименовна поклонилась и вышла. Полторак по-прежнему стоял с телеграммой посреди бастиона. Надежда Антоновна взяла книгу, чтобы читать. Бастион смолк.
– Евгений Евгеньевич, – сказала Надежда Антоновна, – к вам приходила ваша невеста Любовь Полетика и просила передать, что она не хочет вас видеть. Очень жаль, если я помешала вашему счастью. Я не ревнива, но я не люблю мелкой мерзости и глупых положений.
– Я пойду, Надя, – я не вернусь. Я получил телеграмму. – Полторак бредил. – Я пойду, Надя, я не вернусь.
– Нет, зачем же? – ответила Надежда Антоновна, не отрываясь от книги. – Вы же говорили, что этот бастион есть то место, где волки собрались за флажками. Ступайте, куда вам нужно.
Водовозы по улицам вывесок развозили на своих дрогах и своими клячами коломенскую старину и ночь. Коломна здравствовала широкопазым николаевским умиранием, вместе с номерами. Вороны над городом, души Марины Мнишек, стихли. Лил дождь.
И дальше для Полторака все стало бредом в этот вечер его гибели. Извозчик сдвинул на сторону Коломну, пододвинул к Полтораку дом Якова Карповича Скудрина. Яков Карпович, возникнув за алкогольным фрегатом, на плечах братьев Бездетовых, молвил глазами Шервуда, – «нынче ночью!» – и братья Бездетовы стали стеною, готовые к убийству, – в словах: – «нынче в час!» – столь же твердых, как слова, сказанные в Москве Шервудом, в твердости глаз Шервуда: – «Решено?» – «Да, решено!» – На производственном совещании Полторак увидел, как перестраивается геология человеческих отношений, его дела умирали и рождались новые силы, и Полторак спрашивал в бессилии старика: – «можно ли убить человека?» – юрод говорил о юродстве, о чистоте, о совести и памяти, – бредил юродством, московским Иваном Яковлевичем, – «не бенды працы без кололацы». – да, мерзавец может убить, но не всякий юрод – мерзавец. Алкогольный фрегат управлялся Бездетовыми, остановившими время оловом глаз в вольтеровском фрегате осьмнадцатого века и красного дерева. Братья вросли в красное дерево. В окна к огню летели ночные бабочки, во мраке за окнами шумел дождь: Полторак стал бабочкой на огне красного бездетовского дерева. Старик копошился вокруг Полторака, топтался голубком, через прореху поддерживая грыжу, глаза его слезились восемьюдесятью пятью его годами, пухлыми, отеклыми, зелеными, как перегнившая сукровица, страшными и отвратительными. Полторак в бреду понимал, что только с Яковом Карповичем мог он быть искренним и естественным, таким, каким он есть на самом деле, вне надеждиных законов больших чисел. Бездетовы твердо сказали, навалившись оловом глаз, – «в час ночи около голутвинского плашкотного моста», – и тогда из-за окна, из дождливого мрака появился охламон Ожогов, юродивый, который не забыл чести и не потерял совести. Охламона прогнали, обещав побить. Охламон трусливо провалился за окно. Думал ли Полторак в тот час о том, что убивающие могут убивать не только третьих, но и самих себя, как убиваемые также могут убивать своими смертями? – но Полторак в ту ночь, в последнюю его ночь, знал, очень знал, что смерти могут приходить без крови, как не только на крови строятся строительства.
Полторак ушел от Скудрина – в бред, в выжженные ночью – час ночи, – плашкотный мост, где бредил оловом глаз Бездетовых, такие же тяжелые, как глаза Шервуда. Глаза смотрели из пустыни лугов, упирались оловом спокойствия в огненный столб в небе, в крики, ужас и шелест воды. Кругом обстали – бессилие, поцелуй Анатоля Куракина, бескровие, бездомность, смерть, пустота, опустошение, страх, – смерть без крови. Полторак собирал себя – к часу. Полтораку некуда было идти. Он шел окраинами, берегом Москвы-реки, мимо Маринкиной башни, под кремлем. Кремлевским спуском Полторак вышел в луга. Все ломалось, завтра стало далеко, как детство. Ночь была черна.
Впереди горели огни строительства, угоняя во мрак луга. В лугах, которые через год исчезнут под водою, кричали мирные коростели. Вера, Надежда, Любовь, – жену Полторака звали Софьей, – Полторак бредил породой юродивых, которых убивают. Вера, Надежда, Любовь, Мудрость, – бред, ничего нету. Все на крови, – и вот пришла бескровность. Вера умерла бескровною смертью. Надежда сказала, – она не знает, когда она настоящая, – и с Полтораком она хотела быть такой, которой все позволено, – почему? – Полторак был настоящим со Скудриным. Любовь пришла, чтобы сказать, что она уходит. Похороны Садыковой срослись с производственным совещанием. Волки за флажками облав не знают, что по лесу, в темном рассвете, растянув флажки, за деревьями, в тишине, – стали охотники, чтобы убивать, – и смерть приходит не от вопящих кричан, но от этих безмолвных. Волки покойны, окруженные флажками и кричанами, пока не закричали, не завыли, не заулюлюкали эти кричаны, – но кричаны завыли, и жизнь осталась за кричанами, за флажками – естественная, обыкновенная жизнь. Вера, Надежда, Любовь! Ночь бредила мраком. Полторак бежал по лугам. Впереди засипели, захрипели, завыли, заплакали, застонали экскаваторы в бреде огней строительства. Экскаваторы захлебывались ужасом. Полторак упал.