За окнами светилась дряблая, уже осенняя, желтая заря.
– Да, выпьем до дна. – Ты помнишь, Эдгар, принципы Жирардона?
– Какие именно?
– А вот хотя бы тот, что естественные водные потоки влекут за собою своими водами твердые вещества, стало быть, и всякую грязь. И при этом, количество этих твердых частиц зависит от сопротивления размыву. Движение воды безостановочно, но движение этих взмытых частиц не непрерывно, – вместо того, чтобы быть непрерывным, оно перемежается, и нисхождение застревает на перекатах.
– Да, совершенно верно, – ответил Ласло, – но Жирардон же утверждал, что и глубины распределены в поперечном профиле неравномерно, они больше в частях ложа, представляющих наименьшее сопротивление размыву. Жирардон думает, что не следует уничтожать перекаты.
– Ты пьян, Эдгар?
– Да, это совершенно верно.
– Но мы сейчас говорим не о гидрологии.
– Да, совершенно верно.
Федор Иванович глянул на Ласло. Тот стоял спокойно и прямо, – Федор Иванович опустил глаза и побрел к своей койке.
И опять был труд созидания трасс и профилей, – той бескровной войны за социализм. Где первейшее – человек, где строилось человеческим трудом, чтобы переустроить природу, труд и человека – во имя человека.
Осенью, когда собирались заметать первые метели и дощаники вмерзали в речные льды, Садыков поехал в Коломну, где начиналось строительство, – Ласло же вернулся в Москву. И только через год Ласло приехал в Коломну, когда монолит был уже заложен.
Надо было пролить очень много мозгов, чтобы на кальке и ватмане восстановить природу рек, где все закономерно, все соподчинено и просчет в миллиметр может сломать сотни километров живой природы. На луга под Митяевом и Бачмановом, на щуровские и константиновские холмы – из Хорошевских и чернореченских лесов, от станций Голутвин и Щурово, от протопоповских гранитоломен проложили железнодорожные подъездные к строительству пути, по ним и на тысячах мужичьих лошадях обозами потащили на строительство материалы – лес, гранит, щебень, песок, железо, разобранные гусеницы экскаваторов, землесосов, бурильных инструментов, оборудования для заводов сгущенного воздуха, бетонного завода, сборочных мастерских, – материалы и инструменты, – ибо через три весны Москва и Ока должны были последний раз за их тысячелетья разлиться волею природы, чтобы затем скованные гранитом и человеком, их силы подчинились человеку.
На лугах под Коломною готовилось поле боя с природою. На щуровских холмах и на холмах у Константиновской возникали рабочие поселки, контора главинжа, инженерский городок. Щуровский цементный завод работал на строительство, и над самою Окою у позвонков монолита стал бетонный завод, дымил и гремел над Поповкою камнедробильным цехом, – думпкары везли бетонную кашу на монолит. Вдали, на опушке леса, безмолвствовали заборы завода, где вырабатывался сгущенный кислород, которым вместо динамита и амонала рвали гранит, прокладывая ложе плотине. Голутвинский машиностроительный служил инструментальной мастерской.
Садыков приехал в Коломну и поселился с Марией в доме для приезжающих Голутвинского машиностроительного в осенние дни, когда на лугах на Оке лили дожди, обращая луга в древность. На щуровских горах стыли тогда сосновые леса в ожидании зимы. Мужики по селам убирались на зиму. Ничто, кроме мыслей Садыкова, газетных статей, ряда заседаний кремлевских учреждений да кипы кальки и ватмана, не говорило на этих лугах и в этих лесах о том, что здесь возникает строительство, что сюда придут тысячи людей, здесь возникнет, застроится, заживет жизнь. Эти луга строительства, над которыми вскоре после приезда Садыкова заметались метели, стали для Садыкова полем сражения, нанесенные на карты, с которых они должны будут сойти в действительность, к самим себе, к деревням, которые исчезнут, к будущему, – и на картах было сделано уже все то, что должно будет быть, и на картах значилось, как загудят морские пароходы под Москвою и как уйдут в историю, уничтоженные, Сергеевская, Бобренево, прочие.
Любовь Пименовна Полетика, приехавшая на строительство за год раньше Ласло и матери, приехала тогда к тому, чтобы рыть курганы и становища, разрывать архейские эпохи, рыть земли, которые уйдут под воду, когда сломается река.
В зимние рассветы, когда снега сини и небеса колки, если нет метелей, и свинцовы небеса, если идет поземка, в те получасы отдыха и раздумья, когда розвальни тащили Садыкова на луга к зарождению строительства, в получасы одиночества, Садыков мог думать, кроме очередных дел, о том, что глыба гранита, положенная под щуровским кладбищем на дно Оки, скованная бетоном, – есть продление, освобождение, украшение человеческой жизни. Развалежки подъезжали к дому для приезжающих на рассвете, и Садыков, закутанный в тулуп, ехал к работам. Зимние русские рассветы медленны, небо тяжело, проселки испоконны, тулуп пахнет овчиной, ветер сносит в сторону лошадиный хвост, вешки на дорогах монгольствуют. А на местах, где возникали на снегу срубы, вышки лесопильного завода, штабеля дров и леса, каре гранитов и кирпича, уничтожая первобытность, работали новые люди, орали возчики, свистала лесопилка, посвистывали паровозики и: – появились бабы в киноварных полушубках, с ландрином, махоркой и пирожками, фалдами полушубков и обильностью своих задниц, хранившие тепло этих пирожков. Вновь распиленный лес и стружки от теса пахнут на морозе арбузами, – но есть другой запах, необъяснимый, – запах возникновения новой жизни, замороженных рук техника и десятников в холодной из теса конторке, запах махорки от людей и дыма от железной печки в конторе, запах слов и острот, – да, да, – запах звуков и человеческих слов, и человеческих следов по снегу, смявших первобытный снег, где запах арбуза, натесанных топорами стружек, также есть запах возникновения новой жизни, вместе с махоркой. Там, где раньше ничего не было и паслись по летам, в оводах, стада, киноварные полушубки уверяли: – «пирожки горячие, во рту паруют, внизу жируют!» – Возчики определяли запахи – и пирожков и полушубков, – и это тоже было возникновением жизни. А эти места, занесенные снегом, среди сосенок, в полях и на лугах – были позициями к бою за прекрасное будущее человечества, когда остроты пильщиков над запахами пирожков обязательно звучали бодростью – бодростью строительства. Садыков знал ту бодрость работы, когда бодро спорится дело, когда бодро возникает делаемое, когда даже сон является помехою.
К весне ж бабы в киноварных тулупах исчезли, потому что плотники и печники, маляры, стекольщики, каменщики – построили на строительстве рабочую столовую, которая называлась фабрикой-кухней. И бараки весной наполнились рабочими так, что бараков не хватило и пришлось ставить брезентовые палатки, взятые у военного ведомства, – и эти военные палатки были не случайны, потому что на лугах работали армии.
Маршал Садыков был главинжем. Маршальские развалежки ездили от одного места возникновения жизни к другому в те часы, когда начинались дни, чтобы к полдням быть в штабе, – в просторном и теплом свете проектной, – над чертежами и планами, где на планы стекали, кроме вод, история и человеческая мысль, строящая историю, время, людей и силы. Здесь мысль учитывала глыбы гранитов, влагоемкости суглинков, миллиметры карт, вырастающие в кубы воды и живой силы, – рассчитывала человеко-часы, машино-часы, последовательности и уроки работ. Белый свет дня сменялся в чертежной восковым покойствием закатов, загоралось электричество и над домом мерзла Полярная. Чертежная безмолвствовала решениями дел. Косоворотка Федора Ивановича расстегивалась усталостью, папиросы утомляли губы, – и косоворотка Садыкова, самая обыкновенная, казалась сшитой не из полотна, но из кожи, такой же крепкой, как кожа на юношеских скулах Садыкова, загрубевшая временем – и рек, и революции. Рабочий день Садыкова заканчивался в час Полярной, чтобы в час же Полярной наутро возникать вновь.
Бой был начат, тысячи людей строительствовали, когда приехал Ласло, и Ласло взял маршальство отделами экономики труда и материальным, людьми и вещами, когда Садыков маршальствовал природою и планами работ.