– Молчок, – сказал Александр Иванович.
– Ни мур-мур, – сказал Дмитрий Николаевич.
– Точка! – сказал Алексей Иванович.
До четырех художники работали. В четыре товарищи двинулись в Дягилеве, в соседнюю деревню к художнику-философу и другу Николаю Михайловичу Зиновьеву, ушедшему к себе загодя, чтобы приготовить невод. По дороге до Дягилева встречались лошади явно голиковско-буторинско-дыдыкинского рисунка, с такими ж головами и шеями, так же изогнутыми. Рыбу ловили на Люлехе, поросшем камышом и купавами. Люлех был не больше Талки. Заводилами оказались художник друг Николай Михайлович Зиновьев, он же Кузьма Сидорович, да заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, брат знаменитого и заслуженного Ивана, он же – Александр – Пистон. Люлех тек тихими лугами в перелесках к темному лесу. Сначала художники оберегались воды, а затем, в чем пришли, полезли в воду, таскали невод, вытаскивали тони, и в каждой тоне вылавливали по щуренку, по два окунька, а то и ничего не вылавливали. Улова не было, но пыл художников не пропадал, и мокрые художники над неводом, на зеленом берегу реки, поросшей купавами и камышами, были совершенно точными копиями тех тонконогих рыболовов, которые написаны насмешником, стихотворцем и палехским французом, другом Иваном Ивановичем Зубковым в его истории о «Рыбаке и рыбке», а также многими другими мастерами. Художники тянули тоню к темному лесу. Солнце шло к закату, сделавшись и бакановским, и зубковским, и вакуровским. И у темного леса рыбный лов был закончен. Были пойманы три щуренка, восемь окуньков, штук пятнадцать плотвиц. Под сосны темного леса принесены были – сковорода, льняное масло, хлеб, соленые огурцы – и водка, конечно. Началось питание по принципам христианских трех хлебов. Первое место командира занял заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, Пистон. Он оказался человеком прекрасного юмора, артистом порядка и качества народного артиста Ивана Михайловича Москвина. Он послал художников за сушняком, и он разжег костер, и он принялся чистить рыбу, и жарил рыбу самолично он, артистически, на льняном масле, круто посолив. Солнце село на землю, в лесу затих зеленый полумрак. Мокрые художники поснимали штаны и рубашки, превратившись в голых святых, и сушили штаны и рубашки над костром. Рыба поспела. Солнце зашло за землю. Лес потемнел. Искры от костра уходили к бледным звездам. Лес повторял ночь на безымянном озере. Друг Александр Васильевич налил первую чару. Певцами и запевалами оказались он да Алексей Иванович Ватагин – Ермолай. Они запели:
– Чарочка моя серебряная, на золотом блюде поставленная, – кому чару пити, кому выпивати?..
Художники обнесли друг друга песней и водкой. Сосны и ели на светлом небе казались и опрокинутыми в небо, и корягами со дна берендеева моря. Лица и голые тела людей были зеленоваты. Чарочка была повторена, от реки потек туман, алкоголь дополнял неясные очертания темного леса. Друг Александр Васильевич, без штанов, в чужом пальто, вышел на полянку около костра, он махнул веткою калины, как платьем, он сделал крендель ногою. Он запел:
Художники подхватили:
Художники стали в круг, взяли друг друга за руки, художники пошли по кругу.
Босой, без штанов, друг Александр Васильевич ходил посередине круга. Он начал прибаутошным кренделем, на смех помахивая калиною, – он заканчивал песню серьезно, идя по кругу хороводным ритмом, легко и красиво, забыв, что он и Пистон, и без штанов. Женщин не было в товариществе. Целомудреннейшим жестом, на самом деле почти по-женски, Александр Васильевич хлопнул в ладоши, затанцевал. Запели другую хороводную:
Лес стоял древностью. Костер бросал в небо искры, дымил хвоей, разгонял комаров, спутывал дым с туманом, уходил во мрак, в берендеевы закоулки сосен и елей, к волкам и лосям, попрятавшимся в этих лесах. Друг Александр Иванович Зубков, председатель, критик и чуть-чуть иронический человек, по прозванию Борона, а также Литвинов, сидел на сваленной ели, покуривая махорку, посмеивался. Он запел как можно громче, чтобы его услыхали:
Хор подхватил:
«Разбойнички» выпили еще по чаре, обнеся друг друга песней и водкой, степенно и торжественно. Перебив песнь, художники ходили за хворостом, костер бросал пламя и искры до вершин, трещал, пахнул горящей хвоей. Пламя костра всегда таинственно. Художники стояли у костра. В костре сгорели мечи, разбойники и рыцари сотен сказок, написанных этими художниками. В июне заря с зарею сходятся. Наступила полночь. В полночь пел Дмитрий Николаевич Буторин, пел один, со слезами на глазах, под безмолвное внимание товарищей:
Было ясно, что Дмитрий Николаевич вкладывал в эту песнь все свое сердце, а быть может, и судьбу, – он был холост и есенински-лиричен. Его слушали серьезно, примолкнув, притихнув. Костер отгорел, тлели лишь пни. В десяти шагах от костра, за соснами и елями, проходила зеленая ночь. Туман подбирался холодком, пахнул лес сосновою смолою, прелью, грибами. Деревья стояли неподвижны и безмолвны. Перекликались в лесу ночные птицы, и ныли около березок комары.
Светало.
Все это: рыбная ловля, ночь у костра, хороводы, песни – все это сотни раз написано и Буториным, и Зиновьевым, и Зубковым, и Бакановым, и Маркичевым, и Вакуровым, и Котухиным, и Чекуриным, всеми, золотая вязь костров и восходов солнца, темень лесов, разбойников и рыцарей, золотой рыбки и золотого петушка, темень и золото тоски, точно травка зеленой, зари туманной юности, красной девицы, ай, люли, люли, красной девицы… Пьяных не было. Были счастливые люди.