– Ты подожди наукой сыпать, – ты скажи кратко – останутся или не останутся, и скажи про Невельского, – молвил Трубачев. – На, закури, Иван Авдеич!..

– Останутся, – твердо сказал Гроза и твердо добавил: – А о Невельском и говорить – ниже моего достоинства. До свиданья.

Иван Авдеич перебрал вожжи.

– Ты, постой, погоди. Ты куда едешь-то? – ты, может, что знаешь про Невельского? – ты что же, ежели утверждаешь, что останутся, ты, может, и помогать будешь, чтобы остались? – почему я тебе верить должен?..

– До свиданья, – сказал Гроза, – глупости говоришь. Еду на страховку.

В лугах лежали туманы. Трубачев проводил Грозу туманными глазами под гору. А на горе осталось российское место оседлости, при царях Иванах бывшее вспольною крепостью и сданное затем в заштат. Базар и заколоченный собор на месте бывшей деревянной крепости. На юг, север, восток и запад – заштатные дома и местности. По осеням в дожди по заштатной этой местности шествовали, обутые в ичиги, мамаевы кочевья ночи и дождей, над заштатом дули ветры и метели. И как подобает в природе вещей, весна сменялась летом, лето осенью. Зимой заметали снега. Так шествовали годы. Революция планами своими заштат обходила, советское межевание помещало в городе рик. В начале пятилетки снимали в городе с церкви колокола, заштатцы говорили – ничего не выйдет, народ за колокола взбунтуется, – но колокола сняли и забыли о них в новых событиях. В социальном ветре, который прошел над страной, всполошились деревни вокруг заштата, валом повалив в колхозы. Заштатники говорили, – ничего не выйдет, – но единоличник исчезал, и в новых деревнях о нем забыли. Весь заштат однажды не спал ночи, мальчишки целые сутки висели на заборах и липах, а молодежь с котомками уходила навстречу, – ожидали трактора со станции, невиданное зрелище. Тракторов въехало сразу двадцать три штуки, и проехали тракторы прямо в бесколокольный собор, в соборный гараж. Заштатники провожали тракторы до собора и влезли в гараж вместе с тракторами, три дня ходили пересматривать тракторы старухи, в поле таскались смотреть, как тракторами пашут, – и не заметили за тракторами, как от станции до заштата – семьдесят один километр – вместо екатерининского глиняного большака легло каменное шоссе, и по шоссе попер автобус. За колхозами и автобусом, за грохотом тракторов заштатники не заметили, как под горой на месте разбитой мельницы зафыркала электростанция, и, как должное, затребовал заштатец в рике себе на дом провода. Не заметили, как многие заштатцы смылись из заштата и подобру-поздорову, и иными путями, как новые поселились в заштате люди, не знавшие о довспольных временах. Так прошло четыре года. В музее краеведения Полина Исидоровна намеревалась встретить порог второго Пятилетия, был декабрь. Было забыто, но было известно, что эпизоотии в заштатных землях есть. Дом Грозы окна в окна стоял против дома Невельского. И совсем под Новый год, – в Москве тогда только что отошел процесс промдеятелей и московские газеты назревали кондратьево-чаяновским процессом, совсем под Новый год по новому шоссе пришли в заштат два новеньких автомобиля. Из одного из них вылез – в овчине, в треухе, в валенках – бывший матрос, чуть-чуть стареющий, с замерзшим лицом, на котором побелел от мороза шрам, нанесенный некогда саблей. В музее краеведения, перед которым тщательно к празднику были разметены снега, зажгли большое количество электрических ламп – там заседала новая комиссия. Старый матрос медленно читал пожелтевшие стенографические листы. Рядом с ним над листами склонился, стоя, опершись на скрещенные руки, бритый, молодой, с ромбами на красных нашивках. – Эх, ты, – галстуки!., не дети же…

Трубачев стоял против стола, не садился всю ночь. И глубоко за полночь последним разбудили Ивана Авдеевича Грозу, сказали, чтоб сейчас же собирался в музей краеведения, проводили. В музейном зале от ламп под зеленым колпаком навстречу Ивану Авдеевичу пошел матрос, протянул руку, сказал:

– Не узнаешь меня, Иван Авдеевич?! Здравствуй, как поживаешь? Мы вот тут стенограммы читаем, – это вот, помнишь, когда мы составляли первый пятилетний план, – ты тогда говорил, что эпизоотии останутся. Они и остались. Что можешь сказать в свое оправдание?

– Здравствуйте. Узнаю. Были и остались, как я и говорил.

– Ты нам посоветуй, что ты можешь сказать в свое оправдание. Мы вот сегодня Невельского арестовали…

– Арестовали? – переспросил Гроза и улыбнулся всеми своими сединами.

– Арестовали, – ответил моряк. – Вот именно поэтому, что ты в свое оправдание скажешь? – ведь если бы ты о Невельском четыре года тому назад рассказал, может, его и арестовывать не пришлось бы, а может, его б тогда арестовали – для пользы дела. И знаешь, тебя-то за укрывательство негодяев надо арестовать. Товарищ Трубачев ведь по сердцам с тобой говорил! И вот ты об этом подумай, старик, ведь ты ж вредителем оказываешься со своей интеллигентской моралью. Тебе верить можно?

– Можно.

– Тогда ты это докажи и не путай. Ты нам изложи твои точки зрения на местную ветеринарию и взгляды. Ты что ж, Невельского отстаивать будешь?

В музее было очень тепло и светло. За музеем лежало российское место оседлости, заштат. В довспольные времена здесь ходили мамаи, была здесь вспольная крепость. Но, когда снимали колокола с собора, заштатцы говорили: ничего не выйдет. Гроза взбунтуется, не говоря уже о Лавре Феодосовиче Невельском, – однако колокола сняли, забыли о них.

Отец и сын*

Очки, известные еще египтянам, были спутником несовершенства человеческого зрения, исправляя дальнозоркость его и близорукость. За тысячелетья существования они меняли форму. В девятнадцатом веке и в начале двадцатого, вплоть до завершения мировой войны, люди носили очки в металлической оправе овальной, миндалевидной формы. Мировая война принесла новую форму очков, напоминающую бинокли: круглые стекла в тяжеловесной роговой иль черепаховой оправе, на черепаховых оглоблях, идущих за уши. Эти очки возникли в Америке. В РСФСР они появились, одиночками, после лет военного коммунизма, году в 22-ом, когда первые советские граждане успели побывать заграницей и вернуться оттуда с европейскими новостями и когда первые иностранцы приехали увидеть Страну Социализма.

– –

В человеческих отношениях незаметен тот час, когда отец и сын, отцы и дети меняют свои позиции старшего и сильнейшего в семье. От детства идет так, что отец – конечно, старший, сильнейший; в громадной мере он предрешает судьбу сына, он дает сыну хлеб и мораль; какой сын не подражал отцу в манере говорить, в походке, в жестах? – Дети вырастают, идут в жизнь, оглядываются на прошлое, и на отцов в том числе. И наступает незаметный час, когда сын, любящий, встретившись с отцом, ласково и убежденно говорит отцу, –

– Нет, ты не прав, отец.

И бывает незаметный час, когда тридцатилетний сын идет на почту и посылает отцу посылку иль деньги, как совсем недавно отец присылал ему, и пишет на переводе, –

«…не сердись, папашка, я же знаю, что у тебя подгнил забор и ты все собираешься его подремонтировать»…

– –

Отец и сын жили в маленьком приволжском деревянном городке, в маленьком деревянном доме, в переулке, где на улицу выходили главным образом заборы. Каждое утро, в шесть часов, отец уходил к Волге и там на дощанике плыл через Волгу к красным корпусам фарфорового завода. На заводе от семи утра до шести вечера – на тарелках, на блюдах, на мисках – отец писал орнаменты, «цветочки» и «ситчики», те самые, которые миллионами расходились по России, по Средней Азии и по Персии. В семь отец возвращался домой; каждый раз он садился на завалинку, прежде чем войти в дом, и вздыхал, выбрасывая из легких фарфоровую краску, вбирая в легкие отдых; он был утомлен, отец; и очень часто подсаживался на завалинку к отцу сын, – и сын вздыхал, как отец, очень утомленно и серьезно, точно он сам пришел из цеха, а не хлобыстал целый день в лесу и на Волге. Отец был хорошим и умным человеком. Отец был справедлив со своею судьбой, он учил сына всему лучшему, доступному в деревянном волжском городке, и он освобождал подростка от зависимости перед хлебом, давая сыну хлеб. Революция была принята отцом и сыном, как право на жизнь и как дело их рук. Революция и отец послали сына на фронт гражданской войны, в жизнь революции, далеко от волжского городка. И сын с тех пор не вернулся в свой город. Революция для сына была лестницей восхождения человеческого достоинства. Революция уничтожила для сына пространства. Когда армии революции сбросили в моря врагов, тогда иные из солдат революции поехали за пределы страны, чтобы укреплять права революционной страны. Сын был в Турции, в Персии, в Англии. Каждый раз, когда у сына выпадало время, он приезжал к отцу, к старшему товарищу, к учителю, чтобы от него, через него почувствовать кровебиение миллионных русских пролетарских масс.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: