Отрицать было бесполезно. Я действительно писал историю Клёнова. Но никто из посторонних не должен был этого знать. Работа только начата. Еще неизвестно, что получится. Я надулся и стал смотреть на плакат, приклеенный к стене. Плакат изображал прилавок сельского кооператива, у которого теснятся довольные, смеющиеся мужики. У них квадратные плечи и квадратные ярко-желтые бороды. А напротив, через улицу, виднеется лавка частного торговца. Там нет ни одного покупателя. Частник стоит всклокоченный и злой. В него я и вцепился сумрачным взглядом, но ненадолго. За столом заговорили о Труше.
Гость скорбел о ней вместе с нами. Но что можно было сделать? Ревматизм, как известно, лечат на юге, грязевыми ваннами. Да и то не всегда вылечивают. У него тоже ревматизм. Суставы трещат, как сухая лучина, а спину по утрам не разогнуть. И однако он ждет путевки на курорт. Так, без путевки, он не может себе позволить… Он скромный служащий. Некоторые думают, что он нажил бог знает какие ценности при старом режиме. Но это смешно. Он всегда трудился. Его хозяин — тот, совершенно верно, нажил и теперь живет себе припеваючи за границей.
Уже не раз я мысленно спрашивал себя — кто такой наш гость. Теперь я начал догадываться. Неужели — сам «приказчик»? Откуда, с какой стати?
— Гертруда служила у моего покойного папаши, — говорил между тем гость. — Она нянчила меня. Можете быть абсолютно уверены: я не бросил бы ее так, на милость божию, если бы не превратности судьбы.
Сомнений больше не было. Помнится, я сжал кулаки и нахмурился. Пусть видит Сиверс: я всецело на стороне тети Клавы.
Обед кончился, отец увел гостя к себе, а я еще сидел некоторое время, удивленный и сердитый. Тетя Клава срывала тарелки со стола.
— Николай как хочет, а я не поеду, — вдруг произнесла она. — Не поеду я.
— Подумайте, радость какая! — отозвалась тетя Катя, размешивая пойло для поросенка. — На юру ветер свищет. В подвале, чай, вода. И для скотины ничего нет.
— Ясное дело, нет. Двор самим надо строить, — сказала тетя Клава. — Нет, вы как желаете, а меня простите… Проклятое место.
Оказывается, Сиверс предлагает нам купить дачу. Просит он недорого. Но, по мнению тети Клавы, дом не сто́ит и этих денег. А главное — это дом Сиверса! Ноги́ ее не будет там.
Я понимаю тетю Клаву. Я знаю, почему она терпеть не может Сиверса.
Тетя Клава — вдова. Со своим мужем, дядей Ефремом, портрет которого висит у отца в кабинете, она прожила очень недолго. Принесла нелегкая Сиверса в наше село нанимать рабочих. Он и подсунул контракт дяде Ефрему. Соблазнил его хорошим заработком и увез куда-то за тридевять земель. Там обманутый дядя Ефрем затосковал, пристрастился к вину и однажды, возвращаясь в рабочую казарму, упал в шахту и разбился на́смерть.
Я всем сердцем сочувствовал тете Клаве. Мы были друзьями, хотя характер у нее был далеко не из-легких. Она часто бывала резка, иногда выпивала и после этого ругалась нехорошими словами. Отец в таких случаях запирался с ней наедине и часами стыдил ее. После она долго ни с кем не разговаривала, молча, яростно работала и неизменно ломала что-нибудь — косу, грабли, а то рассыпа́ла крупу или соль.
Ласки от нее доставались мне редко. Тетя Катя — та расточала их без счета. И всё же я любил тетю Клаву и заодно с ней ненавидел Сиверса.
Неужели отец купит «приказчикову дачу»? Нет, это немыслимо. Оставить наш уютный старый дом, поставленный еще дедушкой, наш сад, с узловатыми, раскидистыми яблонями! Расстаться с моей комнатой в мезонине, с чердаком, где лежит в коробах «Нива», висит дедушкина домра и где найдется, если поискать получше, еще много-много неизведанного! Всё это сменить на холодную, мрачную «приказчикову дачу»! Нет, ни за что!
— Я тоже не поеду, — сказал я тете Клаве. — Я с тобой буду.
ВЫЦВЕТШАЯ ФОТОГРАФИЯ
Мы напрасно волновались, — отец отказал Сиверсу. «Приказчикову дачу» купил кулак Нифонтов. А Сиверс уехал и больше не напоминал о себе.
В сентябре мне исполнилось четырнадцать лет. Тетя Клава испекла сладкий пирог и воткнула в середину пучок бумажных цветов. Они очень смущали меня. Парадная толстовка резала под мышками: я вырастал из нее. Пришли мои приятели — Женя Надеинский и Шура Петелин. На них тоже всё было тесное и до того чистое, что они боялись сделать лишнее движение. Я не пытался их развлечь. Не знаю почему, но на торжестве, устроенном в мою честь, я чувствовал себя ужасно неловко и глупо.
Вечером отец позвал меня к себе, чтобы побеседовать по душам. Он любил такие беседы. Он был доволен, когда ему удавалось «пронять», «взять за живое» меня, тетю Клаву или кого-нибудь из своих учеников.
— Я наблюдал за тобой и мальчиками, — начал отец, — и нахожу, что вы представляли жалкое зрелище. Вы стесняетесь взрослых. Вам не о чем говорить в их присутствии. Чем же заняты ваши головы, возникает вопрос? Я не случайно коснулся сегодня этого. Ты уже почти юноша.
Словом, отец советовал мне подвести итог прожитому году, составить план на следующий и постараться больше и упорнее заниматься. Как обстоит дело с историей села Клёнова? Что-то она медленно подвигается. Смогу ли я выполнить такую задачу один? В этом году в школе будет организован краеведческий кружок — кружок юных историков, натуралистов, собирателей песен и сказок.
Тут я стал слушать отца внимательней. Целый кружок? Это интересно. Я как историк зашел в последнее время в тупик. Из столетнего деда Евдокима — самого старого клёновского жителя — я выудил всё, что мог.
Вдруг отец встал и указал на старую, пожелтевшую фотографию на стене. Портрет выцвел неравномерно: лицо сделалось белобрысым, безбровым, зато на рубашке можно было пересчитать все полоски и пуговки. В семейном альбоме был другой портрет этого же человека, — там он снят примерно в моем возрасте, с матерью. Стройный мальчик с вздернутым носиком, который словно тянет за собой верхнюю губу и чуть открывает ровные зубки. Поэтому кажется, что он улыбается. Именно по той детской фотографии знаю я этого человека и чаще всего рисую себе его как своего сверстника.
— Ты знаешь, кто это? — спросил отец.
— Дядя Ефрем.
— А всё-таки… Кто он такой был?
На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.
— Дядя Ефрем, — сказал отец, — прожил свой век неудачником.
— Что значит неудачник? — спросил я.
Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:
— Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.
Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: «Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина». В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, — быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.
— Дядя Ефрем был очень несчастен, — продолжал отец. — Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!