…Вокруг них уже собралось несколько человек — тех, что крепили ржавые тросовые чалки к БТР. Откуда-то в руках Ляхова возникла краюха тёмного хлеба — та самая, вымечтанная — и фляжка с чем-то терпким, неведомого не то забытого вкуса. Ваха поглядывал на свою несостоявшуюся жертву уже без угрозы, на его смуглом лице безжалостное любопытство мешалось с брезгливостью.
— А ты его к стенке хотел, образина. Это ж кореш мой, однокорытник, в институте вместе учились, Женькой звать, — обрадованно объяснял ему Вениамин.
— Юрист он, а не кореш, — пробормотал Ваха.
— Детям, хлеба бы, муки, хоть чего-нибудь, Веня, — стонал Ляхов. — Хлеба, Веня, картошки…
— Соберём-соберём, не волнуйся, — торопливо успокоил его Вениамин. — Правда, ребята?
На этот раз ответом словам Вениамина стало гробовое молчание. Ляхов с возродившейся тревогой смотрел на мрачные лица за спиной друга. Подчинённые Вениамина явно не хотели делиться, тем более с Ляховым.
— Я своё мнение по данному вопросу выразил, Вениамин Анатольевич. — Ваха говорил веско, без обиды или сомнения в голосе. — Он своё уже схавал. Даже больше, чем надо, схавал.
Подкатил второй грузовик, который, очевидно, намеревались использовать как тягач, с него спрыгнул высокий молодой парень, затянутый под тонким бронежилетом в танкач[1] с непонятными Ляхову знаками различия. Парень подошёл, обменялся несколькими фразами с собравшимися, фразы прошли мимо слуха Ляхова. Прозвучало слово «разойдитесь», воспринятое как приказ.
Обратившись к Борисову, парень произнёс:
— Вениамин Анатольевич, я вас знаю давно. Многие здесь вам обязаны, в том числе жизнью. Однако в данном вопросе я просто вынужден поддержать мнение Вахи, молчаливо одобренное ребятами. Вы в курсе, сколько у нас на элеваторе осталось зерна, сколько у нас ртов, и сколько надо оставить на посев. Мы сами к весне будем голодать. Всех скотов мы сейчас спасти не в состоянии, а подрывать боеспособность подразделения, раздавая еду кому попало — неприемлемо. Мы не Чип, не Дейл и не Красный Крест, мы санитары леса. А также полей, дорог и городов. Нам сейчас хоть какой-нибудь порядок навести. Нам к весне организовать сельхозработы, при этом надо сохранить себя и наших людей. Мы всё это уже обсуждали. И вы сами согласились, что у этих, — короткое движение подбородка явно имело отношение к Ляхову, — офисных уродов был шанс всегда. Они им не воспользовались.
В ушах у Ляхова звенело, он бессмысленно смотрел на левый рукав Вениамина — эмблема на нём отличалась от той, что была у остальных. Две руки, большая и малая, с хлебными колосьями. Хлеб. Пища.
Парень в бронежилете чем-то напоминал остро отточенный нож — держался твёрдо и уверенно, его серое лицо хищно врезалось в морозный воздух. Слова, исходящие паром изо рта, тоже были твёрдыми и уверенными. Вениамин обескураженно смотрел на парня, подыскивая нужные слова. Которые были бы правильнее, нежели только что услышанные. Ничего не находилось.
— Андрей, ну… может, авансом? — спросил Вениамин после тяжкой паузы. — Он летом отработает на полях. Я за него поручусь.
Андрей уделил Ляхову долгий, пронизывающий взгляд:
— Нет, — отрубил он. — Этот до лета не доживет. Если бы и дожил, на поля я его не возьму, измождён донельзя. В порядке исключения разрешаю вам выдать половину своего недельного рациона. Половину, не больше. — Он развернулся и двинулся к машинам, уже объединённым в рычащую сцепку.
Колонна только что восстановила боевое построение, и была готова тронуться с места. За чёрный борт грузовика цеплялся дрожащий, плачущий человек с рюкзаком на спине. Вениамин, сидя в кузове, всё старался отцепить костлявые пальцы с обломанными ногтями от дерева борта, от собственных ладоней, от лохмотьев тента и приговаривал, сбиваясь на бормотание в тон ляховскому:
— Ну, не плачь, Женя, не плачь. Рюкзак, главное, донеси. Леоново, говоришь? Заеду, обязательно заеду, если буду жив. Нам сейчас далеко, за Жиздру, но через неделю вернёмся и зайду. Протяни пока на том, что есть, я тебе ведь и лишней банки консервов положить не могу, Скальпель меня в расход пустит и будет прав.
— Веня, — скулил Ляхов. — Почему? Почему они такие жестокие? Почему, Веня?
— У них своя правда. Тут разный народ, отовсюду. И по тюрьмам за свою правду сидели, и по митингам ходили, и статьи писали — всё за правду. А теперь вот умирают за неё. И убивают. Ведь Андрюха прав, понимаешь? Вы сами так захотели — через смерть, через кровь. Нас вот никто не слушал, ты же вот сам меня не слушал…
Рюкзак тянул Ляхова назад, но нужно было что-то сказать последнее, важное, что всё поставит на свои места. И Ляхов жарко затараторил, елозя пальцами по обледенелому борту, не выбирая слов:
— Да, Веня, да, конечно. Правда всё, правда. Но я же хотел как лучше, работать хотел, зарабатывать, для лучшей жизни, для детей, чтобы у них было все хорошо… Работать надо было, я ведь кредитов набрал, чтобы дети выросли, чтобы жили как полагается… Дочке классы, сыну мотоцикл, и чтобы потом квартиру, Веня. Я за детей боялся, заботился о них, Веня…
Что-то изменилось вокруг — Ляхов понял это по лицу Борисова. Взгляд Борисова заволокло пеленой, в памяти, как магнитофонная запись, прозвучали слова Ляхова десятилетней давности… после пары рюмок, он говорил нагловато, с издевкой, с превосходством в голосе — "Веня! Ну посмотри на меня! Мы же в одном институте учились! Ты на моей свадьбе был? Триста человек, Веня! Ты видел ремонт в моей квартире? Машину видел? А у тебя что? Идеи твои? Борьба с системой? У тебя баба-то хоть есть, или одна борьба? За что борьба-то, за совок? Нет больше совка, кончился! Надо работать, Веня, а не переть против системы, и тогда при любой системе в шоколаде будешь!.."
Глаза Борисова налились кровью, лицо исказилось, в хриплом голосе прорвалось раздражение и ярость:
— За детей? За каких детей? За этих, с рождения в грязище и в кровище? За своих, что ли, что с голода в подвале доходят? А ну, пошел нахрен от борта, не то сейчас думалку расшибу!
Из полутьмы под тентом появились другие лица, молодые, которые все слышали. Ляхов удивлённо посмотрел на них, не умея понять, зачем из темноты вместе с лицами выдвинулись рыльца автоматных дул. Он отказывался понять, что на него молча смотрит чужое мёртвое детство, убитое жизнью, которую Ляхов полагал разумной, естественной и благополучной. Он видел, как Вениамин что-то яростно говорит и, наверное, говорит что-то важное, но не мог оторвать взгляд от этих лиц. Первая вспышка сверкнула, когда Ляхов ещё не успел закрыть ладонями лицо.
…полдюжины автоматных стволов одновременно потянулись к квадрату дневного света, полдюжины молодых тел, отталкивая друг друга, заворочались в проходе между лавками. Полдюжины очередей почти одновременно рванули тело отпрянувшего, закрывшего лицо ладонями человека.
— О детях он думал, сволочь, — приговаривал Ваха, очищая рюкзак от подмёрзшей липкой крови. — О детях.
Вениамин молчал. Он только что спорол с рукава нашивку с изображением двух рук — большой и малой с колосьями. Теперь надо было пришить другую, как у всех — красную, со сложной эклектичной геральдикой на ней. Произнесённые про себя слова «эклектичность» и «геральдика» поражали своей неуместностью. Мысль, простая и бесполезная, пробивала сквозь них дорогу на поверхность сознания. «Санитары леса. Да. С волками жить, по-волчьи выть. А ведь всё, всё могло быть иначе…»
1
Здесь — танкистский комбинезон